Раздался звонок в передней, голос Каховского и казачка Фильки:
— Дома барин?
— Дома, пожалуйте.
— Никак он? — прислушался Рылеев. — Он и есть, легок на помине…
Еще более голодный, испитой, оборванный, чем в день русского завтрака, вошел Каховский и поздоровался, по обыкновению, молча, свысока, двумя пальцами, как будто из милости. Присел к огню; грел озябшие руки и сушил на каминной решетке свои рваные, облепленные грязью сапоги, рядом с щегольскими, лакированными флигель-адъютантскими ботфортами Бестужева.
— Что, Петя, озяб? Хочешь закусить? — прервал неловкое молчание Рылеев.
Каховский не ответил, только сердито и болезненно, как от озноба, передернул плечами.
— Еду завтра. Прощайте.
— Куда?
— В Смоленск.
— С чего ты вздумал?
— А что мне тут с вами? Как собака живу, голодаю, побираюсь, обносился весь, сапог вон купить не на что. А вы когда-то еще…
— Скоро, Петя, скоро. Только не от нас ведь это зависит…
— От кого же?
— От Верховной Думы. Как она решит…
— Невидимые Братья?
— Ну да, и они. Мы ведь с тобою не более, как рядовые в Обществе, сам знаешь.
— Ничего не знаю и знать не хочу! Наплевать мне на Думу! Секреты какие-то масонские. Невидимые Братья! Людей только морочите, за нос водите… Да чем я хуже ваших Невидимых Братьев, черт их дери! Что отставной армеец, голоштанник, нищий, пролетар, — так и чести нет, что ли? Да, пролетар! — ударяя себя в грудь, повторил он это новое словечко с особенной гордостью, — пролетар, а честью моей дорожу не менее ваших сопливых дворянчиков, гвардейских шаромыжников, князьков да камер-юнкеров, придворной сволочи!
— Чего же ты ругаешься? Никто твоей чести не трогает. А уходить вздумал, ну, и с Богом, держать не будем, и без тебя много желающих. Ты вот все о чести, а найдутся люди, которые для блага общего не только жизнью, но и честью пожертвуют…
— Кто же это? Кто? — побледнел и вскочил Каховский, как ужаленный. — Уж не Якубович ли?
— А хотя бы и он…
— Шут гороховый!
— Ты так завистлив, душа моя, что осуждаешь все, чего сам не можешь.
— Не могу — низости…
— Какая же низость?
— Мщенье оскорбленного безумца — низость, подлость! А под видом блага общего — еще того подлее… Пойти убить царя не штука, — на это всякого хватит. Но надо право иметь, слышишь, право!
— Право на убийство?
— Не убийство тут, а другое… Может быть, и хуже убийства, да совсем, совсем другое… Только не понимаете вы… Никто ничего не понимает. О, Господи, Господи…
Вдруг опустился на стул, закрыл глаза, и лицо его помертвело.
— Что с тобою, Петя? Нездоровится?
— Нет, ничего, пройдет. Голова кружится. Дай воды или стакан вина…