Я потеснился, чтобы дать ему место.
– Нет, потом, пожалуй, и не откажусь, а пока хочу свое. «Поцелуй тети Клавы».
– Тети Клавы?
– Тети Клавы.
Мы налили себе, каждый свое. Дед и внук протянули мне свою посуду: они, оказывается, давно держали ее наготове, задолго до того, как я их поманил. Дед вынул пустую четвертинку, я сразу ее признал. А внучек – тот вынул даже целый ковш, и вынул откуда-то из-под лобка и диафрагмы…
Я налил им, сколько обещал, и они улыбнулись.
– На брудершафт, ребятишки?
– На брудершафт.
Все пили, запрокинув головы, как пианисты.
«Наш поезд на станции Есино не останавливается. Остановки по всем пунктам, кроме Есино».
Началось шелестение и чмокание. Как будто тот пианист, который все пил, – теперь уже все выпил и, утонув в волосах, заиграл этюд Ференца Листа «Шум леса» до диез минор.
Первым заговорил черноусый в жакетке. И почему-то обращался единственно только ко мне:
– Я прочитал у Ивана Бунина, что рыжие люди, если выпьют,– обязательно краснеют…
– Ну так что же?
– Как то есть, «что же»? А Куприн и Максим Горький – так те вообще не просыпались!..
– Прекрасно. Ну, а дальше?
– Как то есть «ну, а дальше»? Последние, предсмертные слова Антона Чехова какие были? Помните? Он сказал: «ихь штербе», то есть «я умираю». А потом добавил: «налейте мне шампанского». И уж только тогда умер.
– Так-так?
– А Фридрих Шиллер – тот не только умереть, тот даже жить не мог без шампанского. Он, знаете, как писал? Опустит ноги в ледяную ванну, нальет шампанского – и пишет. Пропустит один бокал – готов целый акт трагедии. Пропустит пять бокалов – готова целая трагедия в пяти актах.
– Так-так-так.. Ну, и…
Он кидал в меня мысли, как триумфатор червонцы, и я едва-едва успевал их подбирать. «Ну, и…»
– Ну, и Николай Гоголь…
– Что Николай Гоголь?..
– Он всегда, когда бывал у Панаевых, просил ставить ему на стол особый, розовый бокал…
– И пил из розового бокала?
– Да. И пил из розового бокала.
– А что пил?
– А кто его знает! Ну, что можно пить из розового бокала? Ну, конечно, водку…
И я, и оба Митрича, с интересом за ним следили. А он, черноусый, так и смеялся, в предвкушении новых триумфов.
– А Модест-то Мусоргский! Бог ты мой, а Модест-то Мусоргский! Вы знаете, как он писал свою бессмертную оперу «Хованщина»? Это смех и горе. Модест Мусоргский лежит в канаве с перепою, а мимо проходит Николай Римский-Корсаков, в смокинге и с бамбуковой тростью. Остановится Николай Римский-Корсаков, пощекочет Модеста своей тростью и говорит: "Вставай! Иди умойся, и садись дописывать свою божественную оперу «Хованщина».