Что ж, эти крутые меры, возможно, и подействуют на какое-то время. До тех пор будут действовать, пока местное население само не спалит свое жилье и не исчезнет, не растворится в этих бескрайних и болотистых лесах. И боюсь, что это произойдет очень скоро…
Короче говоря, нервничал фон Зигель, можно сказать, временами терял власть над собой. Отсюда и внезапные приливы восторженности или такое настроение, что хоть сегодня же пиши рапорт об отправке в действующую армию. Чтобы просто драться и ни о чем не думать, кроме сиюминутного, тебя окружающего.
Но он, конечно, не подал рапорта об отправке на фронт. Он просто решил, что пока особо усердствовать не стоит: разве, допустим, через какое-то время, когда окончательно прояснится обстановка на фронтах, будет уже поздно и войска для борьбы с партизанами затребовать, и окончательно опустошить белорусские деревни?
Нет, он, фон Зигель, своего постарается не упустить. Однако и головой рисковать без особой нужды не намерен. Она у него единственная.
2
В июле и августе временами выпадали такие жаркие дни, что Григорий перенес стоянку отряда к тому самому озерку, затерявшемуся в чащобе, где он впервые в жизни добровольно полез в воду; если обстановка и погода позволяли, он по нескольку раз в день плюхался в воду озерка, которая теперь уже не казалась ему пугающе черной, и долго плавал вдоль берега, старательно выбрасывая из воды руки — учился плавать саженками.
Первым за ним в озерко обычно лез Петро, и лишь потом — остальные. Кроме Марии Вербы: она, когда мужики начинали скидывать портки, сначала убегала в лес, где и отсиживалась до тех пор, пока ее не звали обратно, а потом пообвыкла, ограничивалась лишь тем, что поворачивалась спиной к озерку. Так и сидела, пока последний из купальщиков не вылезал на берег и кто-нибудь не говорил ей шутливо, что теперь она никого не сглазит.
Мария Верба… Занозой вошла она в сердце Григория. Самое же странное, чего никак не мог понять он, который раньше к любой женщине подходил без робости, теперь не то что слова, а даже предлога не мог найти, что бы позволил подойти к ней и хотя бы поговорить. Правда, однажды (тогда ему показалось, что все спали) он все же насмелился, пригладил рукой волосы, в душе пожалев, что здесь нет парикмахерской, и зашагал к шалашу, где Мария (это он знал точно) укрывалась от солнца. Тихо было вокруг — ни одна птица голоса не подавала, ни один лист на деревьях не шелестел, поверяя другим свою тайну.
Шага три или четыре оставалось сделать Григорию до шалаша Марии, и вдруг из кустов вылез Мыкола и заговорил, будто продолжая давно начатую беседу: