Формирование (Драгомощенко) - страница 2
Улицы города были пусты, если не считать немногочисленных прохожих, занятых сложными танцующими исчислениями. Их губы безустанно шевелились, будто мозг их пропускал сквозь себя не числа, но имена Бога. "Это и есть имена", - произнес один и повел ладонью перед своими глазами. Его голубой румянец был нежен, как июньские ирисы, зрачки светлы и расширены. Воздух позади него был неспокоен - плечи дымились инеем. Они собирали картофель в полях. "Поля бесконечны", - сказал он. - Душа бесследно теряется в безграничных картофельных полях и хранилищах слов".
Мне хотелось бы рассказать вам не только о летающих серебряных иглах, впивавшихся с тонким пением в гортани повешенных женщин, чья нагота вовсе не смущала детей, пытливо глядевших снизу на них, покачивавших в такт им, покачивающимся на ветру, сожженными летними упражнениями головами. Не было никого, кто бы мог всецело принять музыку. Я был один, и солнце подымалось там, где положено. Телефонный разговор, о котором я упоминал вам, не полагал началом ровным счетом ничего - в силу некоторых условий он окончил одну мою не слишком длинную и совсем не утомительную мысль, которой я, если удастся, с вами поделюсь позже. Но не теперь. Рощи. Я на самом деле не понимаю, зачем думать о них, зачем это слово широкой тенью и покоем застит иные понятия и значения? Время еще не настало. Больше никого. Человек, позвонивший мне, говорил о еде. Он был, насколько я понимаю, поэтом, потому что безо всякого усилия сравнил еду с хрустальной призмой, рассеивающей монотонный луч удовлетворения простой потребности в радугу наслаждения, что мне лично кажется безусловно претенциозным. И, тем не менее, им долго не удавалось меня схватить, словно я был частью реальности. Немудрено. Смерть, шедшая со мной по глиняной дороге, иногда невольно накрывала меня своим плащом, который с исподу переливался слабыми, дымными многоугольниками звезд, напоминавшими ледяное небо лагуны в пятнадцатый день января, а также игру, которую недавно привез из Гонконга приятель. Сильный южный ветер дул нам в лицо. Я сказал, когда на мгновение меня прижало к ее боку: "Так, как же быть? Мне снился наш прежний дом, которого нет в помине. Мне снилось, что я подхожу к нему с улицы и вижу - у крыльца новые тесовые столбы, а во дворе там и сям разбросаны полки для цветов, тоже новые, и повсюду пахнет свежей стружкой. Утром я понял, что в эту ночь умерла моя мать. Но она позвонила днем и сказала, что неожиданно выздоровела..."
Розы ветров, вращаясь с низким гулом, раскрывали усеянные зрачками лепестки. Мы шли, и ее веер, который она несла перед собой раскрытым, с тем чтобы никто из встречных не глянул ей в глаза, напоминал брызнувший в стороны пук бритв, источавших силу беззвучия и неукротимости. Комья замерзшей земли ранили мои босые ноги, но раны не причиняли ни страдания, ни беспокойства. Я больше не подходил к телефонному аппарату, хорошо понимая, что мне следует продолжить монолог голоса о еде, потому что именно так и тогда я ничего не расскажу - это останется в вашей памяти простым изложением общеизвестных фактов. Вы не станете отрицать, что живете недалеко от площади, и из вашего окна открывается вид на крыши "пяти углов"... В тот вечер, я поднялся к вам совершенно измученный городской духотой. Мне хотелось плакать. На работе меня в тот день узнавали с трудом, а когда узнавали, то принимались безудержно смеяться. Над чем? Никто никому ничего не объяснял. Лето не было благоприятно. В юго-восточных районах города уже с неделю властвовала холера. Туда все чаще ездили в закрытых стеклянных шарабанах: смотреть. Карантин распространялся не на всех, - только уж совсем бедные не имели возможности позволить себе несколько часов созерцания и печали. Картофель стал еще дороже. Это слово было в ходу. Некоторые вспоминали прочитанное. Карты у цыганок Московского вокзала проросли безвольно свисающими странно-алыми линиями, издали напоминавшими стебли кувшинок, хотя те, бесспорно, потемней и потаенней. Те, кто не мог приобрести место в стеклянном шарабане, любовались разбитыми машинами на Английской набережной в закат. Там когда-то жил Евгений Рухин. Он сгорел заживо. И все же бамбуковые ширмы снов с прекрасными изображениями треугольников и птиц выставлялись на всеобщее обозрение к четырем часам дня на Фонтанке. Мне все больше нравилось проводить время на работе. Однажды я обнаружил, что не хочу возвращаться домой. Я сложил все свои деньги, а их было немало, в несколько штабелей у окна, поудобней прилег около них и стал отрешенно рассматривать, как бледнеет свет на потолке, на стенах, как там начинают плескаться отсветы воды. Я думал о любви. Мне хотелось понять, как я ее понимаю. Месяц до этого, приятель, возвратившийся из далекого путешествия, принес мне сандаловую свечу и новую игру - на темном экране монитора загорались пульсирующие цветные точки, похожие на те, что в Windows. Нужно было глазами сплести из них некий особенный узор памяти и познания. Если же этот узор совпадал с заданным условием, то есть, с ритмом "реальности" (я не знаю, зачем эти кавычки...), игравший терял сознание или, точнее, терялся в нем. Из его рта вырывался сноп огня (хотя мне кажется это было что-то на подобие внушения, гипноза, с чем тоже нужно будет еще хорошенько разобраться), который спустя несколько минут расслаивался на три фигуры, с каждой из которых происходил краткий, но обстоятельный разговор, воспоминание о чем, естественно, никоим образом не сохранялось. Кажется, у одной из них была голова Ибиса. Вторая напоминала рыбу, играющую в прозрачном зимнем водопаде. Третья состояла из вишни и облака смутного беспокойства, которое нужно было преодолеть, повторяя несколько раз кряду (не очень громко) фразу из "Исследования о растениях" Теофраста: "Он укрепляет и голос".