В кресле под яблоней (Липневич) - страница 11

– бани почти у каждого, а в новых домах и ванны с душем. Но люди лишились общения, еженедельного праздника, подзарядки.

Больше всех потерял я. Потолкавшись там часа три, а то и четыре, я выходил с зарядом энергии на полгода. Не было еще такой погоды, таких ветров и бурь, чтобы начисто смести с земли весь деревенский люд. Даже Чернобыль потихоньку перемогают.

Холм, по которому, выйдя из бани, я спускался к дому, казался огромной океанской волной, готовой перебросить меня через речку в зарослях вербы и ольхи на другой холм – то ли грозной волной катящийся в сумерках навстречу, то ли убегающий и уже недостижимый.

Блаженно расслабленный, почти невесомый, я задерживался на мгновенье, взволнованно ощущая себя малой и счастливой каплей этого великого и до поры до времени тихого океана.

Как мало мы знаем и как мало мы значим – даже самые гениальные – на поверхности этой вечно колеблемой и бездонной стихии. Она разбрасывает флотилии наших теорий, прорывает плотины догм. Уходят на дно монументы и мавзолеи, гибнут цивилизации и чудеса света. А человек, заботливо склоняющийся над зерном, растящий скот и думающий только о пропитании и размножении, всегда жив, всегда готов повторить привычный и неизбежный путь от деревни до города. Чтобы опять вернуться и начать все сначала.

Справа от бани, если стоишь лицом к реке, метров двести по гребню холма, лежит, как громадная мохнатая шапка, зеленый массив. Он зарос кустистой липой и барбарисом, шиповником и сиренью, широкими кустами калины и стройными рябинами. Это Кобан – ударение на первом слоге.

Старое польское кладбище. Оно песчаное, насыпное, – возможно, и название от глагола “копать”. На самой его макушке еще недавно валялись причудливо вздыбленные могучие гранитные плиты – от взорванного в двадцатые годы склепа. Остальная территория была занята памятниками попроще. Сейчас остались только из серого камня.

На большой плите, лежащей сверху, можно было прочитать, по-польски, что упокоились под ней пан Михал Ельский и Клотильда из рода

Монюшков. Невольно представляешь себе эту гордую полячку, которая так комфортно разместилась в девятнадцатом веке: 1819 – 1895 – и словно по брезгливости не ступила в двадцатый. От всего прожитого и испытанного ею, от нее самой, прекрасного холеного тела, остались только желтые кости.

Заброшенное, заросшее травой кладбище волновало детское воображение.

Земляника, вызревавшая на его откосах, была крупной и сладкой.

Тропкой во ржи пробирались мы в оазис этой таинственной, вознесенной над миром тишины. На гранитных плитах грелись пугливые ящерки. Мы забирались на вздыбленные плиты, вбирая глазами эти широкие, но все же помещавшиеся в нас пространства. По широкому заливному лугу, уходя к горизонту, петляла река. Зеленел близкий лес, в котором мы знали каждую тропку, – Зыково. Зубчато чернел самый дальний.