Прозрение (Ле Гуин) - страница 154

Сам я все равно не смог бы вернуться в Аркамант, хотя все чаще и чаще думал, что смогу это сделать. Но ведь я тогда убежал и от Сэлло, от своих воспоминаний о ней, и вот к ней я обязательно должен был вернуться, чтобы и она могла вернуться ко мне. Я больше не мог, не смел отвергать ее, мою возлюбленную сестру, ее милый призрак.

Я испытал облегчение, оплакав ее, но, увы, ненадолго. Всегда чистую и светлую печаль начинают потом душить ярость и гнев. И горькое чувство вины, чужой и собственной. И ненависть, не знающая прощения. Вместе с памятью о Сэл ко мне вернулось и все остальное – лица тех людей, их голоса, все то, что я так долго отвергал, отталкивал, прятал за той стеной. Часто я совсем не мог думать о Сэлло – я видел перед собой только Торма с его коренастой фигурой и кренящейся походкой; я часто вспоминал Мать и Отца Аркаманта и даже Хоуби. Того самого Хоуби, который втолкнул Сэлло в закрытый возок, хотя она плакала и звала на помощь. Того самого ублюдка Хоуби, незаконнорожденного сына Алтана-ди, который всегда больше всех ненавидел меня и Сэл, душа которого была прямо-таки переполнена злобной завистью, который однажды чуть не утопил меня… Так, может, они там, в бассейне, позволили именно Хоуби и…

Эти мысли заставляли меня корчиться в муках на полу комнаты и затыкать себе рот краем одежды, чтобы никто не мог услышать моих диких криков.

Диэро раза два в день заходила ко мне, и хотя мне было невыносимо, когда кто-то еще видел меня в таком состоянии, она у меня чувства стыда не вызывала, даже наоборот, помогала мне чуточку воспрянуть духом. В ней было некое неяркое, нежное, неколебимое спокойствие, которое мог с нею разделить и я, когда она оказывалась рядом. Я очень ее за это любил и был безмерно ей благодарен.

Она заставляла меня понемногу есть, заставляла вставать с постели и приводить себя в порядок. Она порой могла даже заставить меня думать о том, что через отчаяние я сумею в итоге отыскать путь, ведущий назад, к жизни.

Когда же наконец я покинул свою комнатушку на чердаке и спустился вниз, именно Диэро всячески ободряла меня, вселяя в мою душу мужество.

Барна, которому сказали, что у меня лихорадка, обращался со мной ласково и говорил, что мне не стоит возобновлять свои выступления, пока я окончательно не поправлюсь. Так что, хотя большую часть времени я снова стал проводить в его обществе, зимние вечера мне часто удавалось провести у Диэро; я сидел там, наслаждался исходившим от нее покоем и беседовал с нею. Я каждый раз ждал этих вечерних бесед и потом еще долго лелеял воспоминания о том, какая у Диэро добрая улыбка, как ласково она со мной поздоровалась, какие мягкие и плавные у нее движения – кстати, это у нее было профессиональное, ее этому специально учили, как учат актеров и танцовщиков. И все же именно ее повадка, ее манера двигаться, по-моему, лучше всего отражали ее истинную сущность. Я знал, что и она радуется моим визитам и нашим тихим беседам. Мы с Диэро очень полюбили друг друга, хотя она никогда больше не обнимала меня после того единственного раза, когда, сидя у большого камина, дала мне выплакаться всласть.