— Не надо их смущать обеих. Пусть наедине познакомятся хорошенько! — говорит тихо бабушка тете Мусе, и обе они незаметно исчезают из моей детской.
— Ну, Kindchen (дитятко), — говорит мне фрейлейн Амалия, — давай умываться, а потом я причешу тебе головку.
Но я не имею ни малейшего желания ни мыться ни причесывать головы. Куда было бы приятнее покапризничать и поскандалить хорошенько. И когда мокрая губка прижимается к моему лицу, я начинаю неистово реветь и мотать головою.
Прибегает тетя Муся, берет меня с мокрым от слез и воды лицом к себе на колени, участливо расспрашивает, в чем дело, и уговаривает не плакать. Но я продолжаю реветь, не слушая никаких уговоров, мотать головой и вопить на всю детскую благим матом.
— Няню Феню хочу… Мою няню Феню, а эту вон… вон… вон!..
Тетя Муся совсем сконфужена и смотрит растерянными виноватыми глазами на немку. Но фрейлейн Амалия, смущенная не меньше, спешит ее успокоить: «О, это ничего, это случается… Дитя привыкнет понемножку… С первого дня и требовать от нее нельзя привязанности к новому человеку. Все устроится. Не беспокойтесь, пожалуйста, не беспокойтесь!»
Но мне эти утешения приходятся далеко не по вкусу. Я взглядываю на нее сердитыми глазами исподлобья и весьма недвусмысленно бросаю в лицо немке.
— Уйди вон. Я тебя не хочу!
Тогда наступает очередь рассердиться тете Мусе.
— Гадкая, капризная девчонка! — говорит она, слегка награждая меня шлепком. — Как ты можешь так обижать фрейлейн Амалию? Она добрая, уже успела полюбить тебя и так ласкова с тобою, а ты так огорчаешь ее. Не хочу тебя знать после этого. Одевай платье и ступай к папе, пусть он накажет тебя.
И быстрыми руками тетя Муся накидывает на меня мое светлое ситцевое платьице и, взяв за руку, ведет в кабинет к отцу.
Мой папа очень занятой человек. И сейчас у него приказчик с утренним отчетом по делам имения. И настроение у него не совсем хорошее нынче.
— Люся опять капризничает. Приструнь ее хорошенько, Сергей, — просовывая свою хорошенькую головку в дверь кабинета, говорит тетя Муся. Положительно, папа не в духе сегодня. Какие-то счета не сходятся, потом вчера крестьянские лошади забрались в наш овес и пропала самая хорошая курица из птичника. Все это очень неприятно. А тут еще мой рев. Он сбрасывает нетерпеливым движением пенсне с носа, смотрит на меня с минуту очень строго не говоря ни слова; и, наконец, потом произносит внушительно:
— Ступай в столовую, выпей молока и возвращайся сюда. Ты будешь до завтрака сидеть на диване и писать палочки.
Ох уж этот диван! Я познала его в самые тяжелые минуты жизни. Он обтянут коричневой клеенкой, кое-где порванной, кое-где закапанной чернилами. В редких, очень редких случаях жизни, когда я особенно провинюсь, меня сажают на этот диван, дают мне в руки карандаш, бумагу и, положив мне на колени старую папку, заставляют выводить палочки, ровные палочки на большом, большом листе бумаги. Одну строчку палочек, другую, третью, идо тех пор, пока не покроется ими целая страница, и маленькая преступница тогда отпускается с миром. Это удивительно несносное и скучное занятие — выводить палочки, сидя целый час на одном месте, и знать, что на дворе в это время ярко светит солнышко, что в саду, в его тенистых аллеях так прохладно и хорошо; знать, что неизменный друг Филат уже ждет у крыльца свою маленькую хозяйку, заблаговременно приходя в умиление от предстоящего с нею свиданья и сантиментально помахивает хвостом. О, соблазн слишком велик, чтобы маленькая четырехлетняя девочка могла не подчиниться его искушению! И вместо того, чтобы отправиться на злополучный диван отбывать положенное наказание, я, выпив стакан молока, поданный мне Лукерьей, и скушав не без удовольствия очень сдобную и очень вкусную булку, медленно, потихоньку, прокрадываюсь в сад.