Он вдруг ощутил живую, рвущуюся связь между тем, что мучило его, и этими часами, в течение десятков, а может, и сотни лет, отсчитывавших бегущее время. Он выменял часы на две буханки хлеба, и спасибо им — маятник отбивал спокойные, счастливые минуты десяти лет.
А теперь часы мертвые, и от неподвижности стрелок ему особенно одиноко, даже страшно, как в тот день, когда он ждал приговора.
Гаранфил откинула спинку дивана, принесла из спальни постель. Шелк на одеяле, когда-то яркий, вышитый золотыми фазанами, поблек, стерся, остались смешные птицы с будто выщипанными хвостами, подрезанными крыльями.
— Ложись, — она взбила подушку, разгладила ладонью верх белоснежного пододеяльника.
Он протянул руку, пытаясь поймать ее за полу распахнувшегося халата, задержать бы, поговорить по душам, но Гаранфил извернулась боком, выключила свет и закрыла за собой застекленную дверь спальни.
Он не нашел в себе сил раздеться, в чем был — мятых пыльных брюках, грязной сорочке, от которой пахло сыростью, — лег поверх одеяла, уставился в потолок, на котором вспыхивали и гасли пятна скользящего света проезжавших мимо дома машин.
Не снимая халата, легла и Гаранфил. Через узорчатое стекло в двери ей был виден огонек сигареты, вычерчивающий свои бесконечные полукружья в темноте. Много курит. Раньше просто баловался, для солидности, что ли… Ночью вообще никогда не курил. А теперь как будто весь отпущенный на всю оставшуюся жизнь запас сигарет торопится выкурить.
Дрема одолевала ее, однако при каждом покашливании, скрипе, даже чирканье спички она переставала дышать, напряженно вслушиваясь в звуки за дверью.
Скорей бы заснул. Скоро, наверное, рассвет.
Только бы не открывал дверь.
Красная искра все плавает, все движется в мутноватой прозрачности стекла.
Погасла.
Кажется, уснул.
Она вытянулась, как за спасением потянулась губами к теплой макушке дочери.
Скрипнула, медленно приоткрылась дверь. Она подняла голову с подушки, с трудом удерживая готовый сорваться крик.
— Что же теперь будет, Гаранфил? — печально спросил он с порога.
— Не знаю. Ничего не будет. Что может быть, когда такая орава? Только… по-прежнему уже не будет. Я ничего не могу поделать с собой, Магеррам.
— Но?..
— Ради детей только. Под одной крышей, но… но в разных комнатах. И прошу тебя, больше не надо об этом. Я не могу, не смогу иначе.
— Это все? И никогда?..
— Никогда, Магеррам.
Ей показалось, что он уже ушел, но дверь оставалась полуоткрытой, она слышала его легкие, неровные шаги, вздохи, увидела маленькое пламя зажженной спички…
О чем он думал, навсегда отринутый, как и она, обреченный на тяжкое, пожизненное одиночество?