О духовной жизни современной Америки (Гамсун) - страница 41

Для чего Эмерсон сообщает все эти сведения в таком вот контексте? А для того, чтобы объяснить, как обстоит дело с мыслителями, оглядывающимися назад; чтобы обосновать абсолютную относительность всякой оригинальности и наконец доказать: ничего, мол, страшного нет в том, что Шекспир воровал сюжеты и тексты для своих пьес у других авторов. Если уж и Библия создавалась таким же образом, значит, можно и дальше так поступать. Эмерсон никак против этого не возражает. Однако факты говорят о другом: в наши дни за такую грубую литературную бесчестность, какую не раз позволял себе Шекспир, уголовный кодекс, надо надеяться, как следует всыпал бы виновному, а уж тому, кто вздумал бы редактировать «Отче наш», досталось бы немало неприятностей. Насколько гётевская «истина во имя прогресса культуры» цивилизованней эмерсоновской «универсальной» истины! Любому писателю несравненно легче творить по методу Шекспира, чем ценой огромных усилий все сочинять самому. Будь в наши дни возможность бесцеремонно заимствовать текст и мысли, к примеру, из произведений Гёте и использовать их в столь же широком объеме, как это делал Шекспир, даже любой из «шляпочников» Уолта Уитмена мог бы всякий год выпускать в свет по два «Фауста», хотя само собой разумеется, что с точки зрения литературного мастерства он не годился бы Шекспиру и в подметки.

Высоконравственный Эмерсон не находит ни единого слова осуждения для несколько устарелого способа обращения Шекспира с чужой литературной собственностью; наоборот, в философском плане он оправдывает его тем, что всякая оригинальность, мол, относительна, а в плане нравственном — тем, что таким же способом создавалась Библия. Совсем другое считает он нужным осудить, а именно легкомысленный образ жизни Шекспира, то есть образ жизни Шекспира-человека. Здесь Эмерсон вновь являет нам ограниченность своего критического мастерства, скудость психологического чутья. Какое дело критику до дневной или ночной жизни писателя, если только она не сказалась на творчестве этого автора? Разве легкомысленный образ жизни Шекспира нанес ущерб его творчеству? Разве его пьесы от этого стали хуже? Или, может, чувства его притупились? Ослабили его творческую потенцию? Вопросы излишни. Ведь как раз в тех пластах жизни, которые Эмерсон и прочие стражи бостонской эстетики объявили запретными, Шекспир обрел такое великолепное знание реальности, такое проникновенное представление о ней, что и по сей день его считают выдающимся знатоком человеческой души, способным понять любую страсть, любой порок, любой вид наслаждения. Это интимное знание человеческих пороков и заблуждений, без которого содержательность его творчества заметно снизилась бы и в равной мере померкло бы его искусство, — знание этого Шекспир фактически приобрел, живя той самой жизнью, какой он жил, устремившись всем своим существом в гущу бытия и познав на личном опыте всю гамму человеческих — переживаний, не только самые разнообразные чувства, но чаще всего сокрушительные порывы страсти и ярости. Этого всего Эмерсон не видит вовсе. Ни единым словом не упоминает он о необходимости, мало того — о пользе личного жизненного опыта Шекспира; его психологическое проникновение простирается не дальше наименее человеческого в человеке — морали. Сам же он — воплощенная добродетель. Он сожалеет о том, что Шекспир прожил грешную жизнь, и сожалеет об этом, исходя из своих представлений о добродетели. «Shakespeare society (Шекспировское общество) предало гласности тот факт, — пишет Эмерсон, — что Шекспир участвовал в увеселениях, да и сам устраивал таковые. В этом факте проявились самые дурные свойства гения, и это никоим образом меня не радует. Другие замечательные люди прожили свою жизнь в каком-то согласии с собственной идеей, а этот человек — наоборот. Будь он не гением, будь он хотя бы на обычном уровне больших писателей, таких, как Бекон, Мильтон, Тассо, Сервантес, мы могли бы объяснить его образ жизни сумерками человеческого духа. Но Шекспир, из человеков человек, давший работе духа новую основу, много шире любой когда-либо существовавшей в прошлом, гений, пронесший знамя человечности на всем своем пути, вплоть до самого края бездны и хаоса, — как понять, что такой человек не сумел прожить свой жизнь с умом? Но, увы, факт этот войдет в мировую историю: величайший поэт всех времен прожил жизнь приземленно и кощунственно, поставив свой гений на службу публичным увеселениям» («Представители человечества»).