Его жена, низенькая, тощая, в черной шляпке, трижды в неделю ходила на рынок и у каждого прилавка торговалась из-за пучка лука-порея. На этот раз г-н Лежандр просидел около часа. Дверь в лавку была открыта. В тени рыночной крыши асфальт, окаченный струями воды, сох медленно, и на нем оставались мокрые пятна; был четверг, и ватага ребятишек завладела площадью, играя в ковбоев. Несколько раз посетители прерывали пенсионера, и он, выждав, пока Иона их обслужит, продолжал точно с того места, где остановился.
— Я говорил, что…
В семь вечера Иона не решился запереть дверь и пойти обедать к Пепито: ему казалось, что он должен это сделать, но смелости не хватало. Он предпочел купить яиц в молочной Кутеля; как он и ожидал, г-жа Кутель осведомилась:
— Джины нет?
— Уехала в Бурж, — неуверенно ответил он.
Иона стал готовить омлет. Занявшись делом, он почувствовал себя лучше. Движения его были точно выверены. Уже опрокинув взбитые яйца на сковородку, он, как в полдень, когда не устоял перед яблочным пирогом, дал волю чревоугодию и срезал несколько перышек зеленого лука, росшего в ящике за окном.
Не следует ли ему, коль скоро Джина уехала, быть равнодушным к еде? Он выставил на стол масло, хлеб, кофе, развернул салфетку и медленно съел ужин, не думая, казалось, ни о чем. Где-то — вероятно, в военных мемуарах — он прочел, что при самых тяжелых ранениях бывают периоды, когда люди не чувствуют боли: иногда они даже не сразу замечают, если к ним прикасаются.
С Ионой было немного иначе. Он не испытывал ни острой боли, ни отчаяния. Скорее, ощущал в себе пустоту. Потерю равновесия. Кухня, которая ничуть не изменилась, представилась ему не то чтобы чужой, а безжизненной, расплывчатой, словно он смотрел на нее без очков. В этот вечер он не плакал, не вздыхал, как накануне. Съев банан, купленный еще Джиной, он вымыл посуду, подмел кухню и вышел на порог посмотреть на заходящее солнце. Там он не задержался: его соседи, бакалейщики Шены, вынесли стулья на улицу и негромко беседовали с мясником, составившим им компанию.
Ценных марок у Ионы больше не было, но осталась коллекция русских марок; он дорожил ею лишь из сентиментальности и выклеил ее в альбом, как в иных домах наклеивают семейные фотографии. Однако он не чувствовал себя совсем русским: своим домом он считал лишь Старый Рынок.
Когда Мильки обосновались здесь, торговцы приняли их радушно, и хотя поначалу папаша Мильк не знал по-французски ни слова, дела его сразу пошли полным ходом. Продавая рыбу на вес, он часто смеялся, и хотя несколькими годами раньше владел самой крупной в Архангельске рыболовной флотилией, суда которой доходили до Шпицбергена и Новой Земли, горечи в его смехе не было. Незадолго до войны он даже снарядил судно для китобойного промысла и, вероятно, из свойственного ему чувства юмора назвал родившегося сына Ионой