Записки мелкотравчатого (Дриянский) - страница 75

— Эй, мужичок, поди сюда! Как называется ваш поселок?

— Сныть. Мала-Сныть.

— Ну, ладно! Что, остановиться тут можно?

— Как остановиться?

— Ну, известно как… На ночевку. Ночевать.

— А, ночевать… Можно… У нас, у суседа можно; иде хошь.

— Овес есть?

— Как не быть! Овса вволю.

— Почем за четверть?

— Как почем?

— Ну, известно, как цена? Почем продаете?

— На продажу нетути.

— Как нетути? Ведь ты говоришь — овса вволю! Ведь вы овес продаете?

— Продаем. К пристаням ставим, на базар вывозим.

— Ну, как цена базарная? Почем?

— Хто ш ее… Ономнясь гривен семь продавали. Бают, стал дешевле… год овсяный.

— Ну, мы тебе дадим восемь гривен да четверть; давай овса.

И опять: «нетути!»

Семь, восемь гривен ассигнациями за четверть овса, и овса «нетути», а у хозяина четырнадцать кладушек «сулетошннх» на гумне — точат мыши, а на продажу все-таки «нетути». Неуправка, своих лошадей кормят снопами, а помолотиться не хватает времени:

— Возка одолела: хлеб до зимы не убрать с поля!

— Эй, хозяйка! Смети-ка со стола! Что это за крошево навалено? — взывает наш Артамон Никитич, войдя в тесную, смрадную лачугу, от пола до потолка набитую ребятами и поросятами. Тут, по его соображению, можно было поместить поваров, потому что осмотренные уже им две лачуги были еще гаже и неопрятнее.

— Зараз, кормилец! То хлебушка. Ребяты не поглодали, — приговаривает одна из закоптелых баб, сгребая локтем в решето крошево, или, лучше сказать, ломти и крошки черного, как уголь, и черствого, как камень, хлеба.

У хозяина десять кладушек непочатых ржи на гумне, а он сам и его робяты с утра до ночи, лето и зиму, в праздники и будни глодают это подобие хлеба, недоквашенного, недомешанного, в котором запекаются дне части всякой дряни и только третья часть чистой муки. Что это? Скудость, нищета, экономия, что ли? В краю, где каждая десятина дает сорок четвертей хлеба превосходного качества?

— Да грязь-то соскобли с лавок! — добавляет Артамон Никитич, толкая ногой свинью, рассвирепевшую за свое крикливое детище, которому я имел неосторожность отдавить ноги, ступивши на пук соломы, где оно копошилось.

Вскоре появились наши люди и, выгнав баб с ребятами и свинью с поросятами в другую избу, принялись выгребать и выворачивать скребками и лопатами гнилую постилку и всякий сор из избы, чтоб иметь возможность приготовить ужин для охотников. Я пошел смотреть, как кучера и борзятники таскали под мышками немолоченый овес. Сам хозяин усердно помогал разорять сулетошнюю кладушку и сам таскал снопы и подкладывал их под морды лошадям. К величайшему нашему удовольствию, слякоть прекратилась, ветер гнал облака в разные стороны, изредка просвечивало красноватое осеннее солнце, готовое спрятаться за длинным ометом гречневой соломы, лежавшим на краю выгона: все предвещало холодную утреннюю зарю и если не ведряный и теплый, то, по крайней мере, сухой день. Заботливые наши ловчие увели обе стаи залежавшихся гончих в проводку. Освобождаясь из тесной и душной закуты, собаки радостно взвизгивали, выпрямляли ноги, катались на спине и, как будто поздравляя с простором и свободой, вылизывали одна у другой морды. Всего опаснее в этом случае борзые: те, после обыкновенной растяжки и выправки, пускались делать вольты и удивительные прыжки. Тут без внимательного надзора и постоянных окриков может случиться то, что пять-шесть элобачей заложатся по игрунье, заловят ее и прежде, нежели псари успеют подбежать на выручку, плясуна, или плясунью изорвут в клочки.