Он стоял там и ненавидел Моиса Толбата.
Он думал: Я не имею права кого-то ненавидеть.
В хижину он вернулся поздно. Он надеялся, что негр уснул, и поэтому начал раздеваться, не зажигая масляной лампы.
Но голос спросил:
— Это ты?
— Да, — сказал Адам и включил свет.
Негр наблюдал за ним, ничего не говоря и — Адам знал — выжидая.
— Старикан-то, — наконец сказал негр, — приходил.
— Да, — сказал Адам, не глядя на него.
— Приходил, — сказал Моис, — но не назвал меня сам знаешь как.
Адам промолчал, с огромным интересом разглядывая пуговицы.
— Зато насчет сегодняшней порки, — сказал негр, — знаешь что?
И когда Адам не ответил, закончил:
— Это подало Старикану идейку. Он говорит, я должен брать стирку. Стирать для солдат, а деньги ему приносить. Говорит, ему нужно больше денег.
— Что ж, — проговорил Адам, чувствуя, как в нем нарастает злорадное удовлетворение, оправдания которому он придумать не смог. — Что ж, повторил он, — ты же работаешь на него, и он волен распоряжаться твоим временем, правильно?
Он аккуратно повесил куртку, осмотрел её, задул лампу, улегся на койку и закрыл глаза.
Спустя некоторое время в темноте раздался голос:
— А я не собираюсь. Не буду ничего стирать. Насрать, что мое время принадлежит ему. Не буду, и все тут!
— Это ваши дела, сами и разбирайтесь, — сказал Адам. — И пожалуйста, помолчи.
Он лежал, стараясь не думать, стараясь держать глаза закрытыми и ничего не знать, не знать ничего такого в этом мире, на что он не отваживается взглянуть.
Но немного погодя снова раздался голос:
— А задница-то, — сказал в темноте гортанный голос, — задница-то у неё дай боже.
— Господи, — взорвался Адам, — ты можешь заткнуться?
И не поверил, что это было сказано его собственным голосом, его губами.
С минуту стояла тишина. Потом раздался смешок. Потом голос от противоположной стены:
— Я хотел сказать, для её роста это преогромная задница, — мечтательно произнес голос. — Не такая, конечно, большая, как задница той бабы, которая у тебя была в каменном доме. Там, в Пенси-ванне. Но тогда, в этой Пенси-ванне, и баба была покрупней, её самой было побольше, и...
Адам Розенцвейг лежал и старался не думать ни о чем в мире.
Проливные дожди, превратившие плац в болото и затопившие пойму реки, утихли. От полей исходил пар. При ярком солнце было видно, как он поднимается. Май был на пороге. Колесо могло катиться, не увязая в грязи.
Куски брезента, служившие крышами хижин, снимались и скатывались в рулоны. Вид у лачуг становился непристойный и жалкий. У некоторых мужчин возникала потребность как-нибудь надругаться, осквернить или оставить другой след своего пребывания в месте, которое служило им пристанищем, а для многих было предметом гордости. То и дело, невзирая на правила санитарии, солдаты облегчались в своих брошенных дома. Порою после этого они сами недоумевали, не понимая, что побудило их так поступить.