— Стой! — закричал Назаров, с пистолетом выскочив наперерез им. — Стой!
— Он выстрелил над головами. — Мы с тяжёлыми пушками стоим, а вы отступать? Он чувствовал, что, если они не остановятся, он будет стрелять в них. И неожиданно и больно ударил его приказ комбата сняться с огневых позиций и срочно отходить. То, что в восторге боя, по молодости, не понимал Назаров, видел Беличенко. Для батареи это была последняя возможность отойти.
Только теперь, когда они покидали город, Беличенко расставался с Ваней Горошко. Он видел смерть его: когда вспыхнул стог сена, все поняли — это сделал Ваня. Но в тот момент сам он стрелял по танкам, и все они ещё были вместе, в одном бою. Теперь он уходил из города живой, а Горошко оставался там навсегда. Улица, по которой шла батарея, горела с одной стороны. В окнах чёрных каменных стен вихрилось светлое пламя, от нестерпимого жара вспыхивали деревья на тротуаре. Раненые сидели на пушках, лицами к огню, и пожары отражались в их глазах. Вынужденные полагаться на чужую защиту, они тревожно оглядывались по сторонам. В подъезде одного из горевших домов головой на улицу лежал немец в каске, с автоматом. Одежда на нем тлела. Один из раненых спрыгнул, взял у него автомат и после долго не мог влезть на пушку, забегая то с одной, то с другой стороны. Беличенко шёл у второго орудия. В коротком подпоясанном ватнике, неся левую руку на перевязи, он повесил автомат за плечо, и на его сильной спине он казался маленьким, как пистолет. Он вёл батарею, но и мыслях то и дело возвращался к Ване, и один раз воспоминание больно поразило его. Подошла Тоня, держа что-то в руках.
— Саша, — позвала она, показывая ему это. Беличенко увидел свою шерстяную гимнастёрку, посмотрел на неё и ничего не понял. Он глянул на лицо Тони, похудевшее за эти дни, вытянувшееся.
— Ваня отдавал стирать её, — сказала она. — Когда уходил, просил Семынина забрать. Говорил: комбат любит эту гимнастёрку. Вот и нет Вани Горошко, а Беличенко все ещё чувствует на себе его заботу. Тоня всхлипнула, продолжая идти рядом, и слезы текли по её щекам. Беличенко глянул на раненых, сидевших наверху они как будто ничего не видели, все смотрели в другую сторону. Он понимал: плачет она не только о Ване, но и о Богачёве, о Ратнере — обо всех, кого перевязала она за эти дни и кого предстояло ей ещё перевязать. А может быть, оттого она плакала сейчас, что была измучена физически. Люди находились в той крайней степени усталости, когда сильней всего сон. Раненые спали, сидя на орудиях. Всякий раз, когда близко проезжали мимо горящего дома, от сильного света, от жара, который они чувствовали лицами, раненые просыпались, мутными глазами смотрели на огонь и засыпали снова. Уже начиналась окраина города, когда заднее орудие вдруг дёрнулось и встало внезапно. От толчка раненые посыпались с него, один упал на перебитый пулей локоть, задохнувшись от боли, вскочил и, молча унося прижатую к животу руку, кинулся в сторону. Это под трактором подломились мостки, и он боком всей тяжестью сполз в кювет. Из кабины, ступив валенком на гусеницу, выпрыгнул тракторист Московка — в ватном промасленном бушлате, закопчённой ушанке с незавязанными ушами, чёрный при свете пожара. Торопясь, зачем-то снял с головы шапку, стал на неё коленом и начал заглядывать под трактор. Другой тракторист, Латышев, широколицый, угрюмый, вдруг медведем попёр на подходивших бойцов: