— Я думала, ты и не замечаешь меня, — говорила она, горячо дыша ему в шею и через расстёгнутую гимнастёрку любовно трогая кончиками шершавых пальцев мускулы на его груди. А он пытался и не мог вспомнить, как её зовут. Аня? Люба? И было неловко, и от этого ещё большую виноватую нежность чувствовал он к ней.
— Вспотел даже. — Она засмеялась стыдливо и благодарно. Ладонь её была горяча. — Плечи у тебя сильные какие. А вот не грубый ты с девушками. Он вслепую гладил её по волосам. В соломенной крыше сарая, надавливая на неё, шуршал ветер, и временами свежую его струю сквозь щели Гончаров чувствовал на своём лицо. И под тихий шорох её слов, под это шуршание и ночной шум ветра он то засыпал, то просыпался, лёжа на спине. Внезапно она вздрогнула. Он сел мгновенно и молча. В лунных воротах сарая, перегородив их собой, стояла большая чёрная тень.
— Лошадь! — сказала она, первая же рассмеявшись над своим испугом. Это была немецкая лошадь, тяжеловоз с широкой, как печь, спиной и коротко подрезанным хвостом. И — слепая. Они увидели это, когда подошли к ней. На морде у неё засохли вытекшие глаза, слезы и кровь. Она отпрыгнула от людей, споткнулась о перевёрнутую телегу, рухнула на колени; сильно дёрнувшись всем телом, вскочила. И нелепым слепым галопом поскакала через улицу.
— Вот ведь странно, как подумаешь, — сказала девушка. — Есть люди русские, есть немцы, а лошадь, чья б она ни была, все равно лошадь. И жалко её одинаково. Так мне на войне лошадей жалко! Они ж не понимают ничего. И когда ранят их, тоже не понимают. А ещё больше детей жалко. Я на детей смотреть не могу, они мне потом снятся. После, когда они сидели на лавочке у стены сарая, она спросила доверчиво:
— Ты чего меня никак не называешь? Имя тебе моё не нравится? Меня вообще-то Ольгой хотели назвать. А записывать бабка пошла. И записала Надеждой. Её Надеждой звали, и меня по себе записала. Хорошо ещё Фёклой не сделала. Восемьдесят пять лет ей было, а здоровая — об дорогу не расшибёшь. И вот вступи ей в голову: лечиться. Кому, бывало, фельдшер какое лекарство выпишет — и она тут. Не уйдёт, пока ей не нальют в ложку. Так прямо с ложкой и шла. Выпьет и говорит; «Вот теперь полегшало». Если б не лекарства, она б до сих пор жива была. А тут мы в город переехали, лекарства в городе вольные, ну она и года не прожила, померла. Гончаров кутал её полой шинели, и они сидели, согреваясь общим теплом. Наискосок через улицу, в канаве, лежал убитый немец. Он лежал ничком, под луной блестела его откинутая каска и пряжка на спине.