Только на несколько месяцев пережила деда бабушка Марья Петровна; она умерла в июле, когдаизраскрытых балконных дверей тянуло уже левкоями и метиолой. Но даже больная, в постели, бабушка по-привычке всё еще отдавала распоряжения по хозяйству. Кухарке, пришедшей спросить, отправлять ли в Сапеловку на откорм индюшек, с тяжелым усильем сказала: «Ох, нет, Марфа, оставь, может на мои похороны пригодятся…»; и ночью умерла.
А еще через ночь в керенскую почтовую контору пришла весть о неожиданной войне. Перед дедовым домом площадь запружена крестьянскими лошадьми всех мастей и отмастков; телеги отпряжены, меж ними гурьбой ходят парни с гармоньями, отчаянно кричат песни. Это всеобщая мобилизация. Над площадью разрастается звериный, неистовый бабий плач. У балкона морщинистая, будто глиняная старуха припала к молчаливому парню, причитает «Ой, Петенька, на кого ж ты меня оставляешь!». А неподалеку, всхлестывая руками перед ополченцем с запрокинувшимся набекрень картузом голосит остающаяся солдатка, он же ошарашенный водкой, не слушая ее, растягивает гармонью, играет. Трактиры облиты мужиками, толпы их то вваливаются, то вываливаются оттуда. Лысый, с выжелтевшей бородищей какой-то старик то матерится, то вскрикивает: «Сынок, сынок, ах, ты, Господи…». У парней тилиликают с звоночками ливенки. Жалобные вскрики солдаток, плач детей, вой гармоний, всё стоит душу ломящим гомоном. Даже чуждые горю какие-то старенькие мещаночки всхлипывают у окон, украшенных бальзаминами; в Керенске никто не хочет и не понимает войны.
Но вот вся площадь закопошилась и плач смертельно удесятерился. Это отругивающиеся от баб мужики стали запрягать лошадей, чтоб везти призывных на чугунку, на Пачелму. И когда длиннопестрым шествием – сарафаны, рубахи, черные пиджаки призывных – тронулись со скрипом подводы, тут уж понесся всё покрывающий, щемящий бабий визг. И долго еще издали долетал он до опустевшей площади; и только в сумерках Керенск затих, как наплакавшийся ребенок.
У нас в Конопати за год войны сельская тишина стала еще тише, но и тревожней. Белоглазый немец Франц Зонтаг в Косом Враге конными граблями сгребает сено, убирает конюшни, по вечерам с бабами доит коров. Озорная скотница Марья в людской заигрывает с этим вестфальцем-металлистом, но он отмалчивается и, поужинав, садится каждый вечер учить русский язык, всё что-то занося в записную книжку, а по субботам пишет письма матери, описывая русскую деревню, нашу усадьбу, работу, еду; один раз в конце письма приписал: «пишу тебе, а в русском господском доме играют немецкую музыку». Верно. Это был Моцарт.