Когда Ильин вошел к нему, он сидел опухший, с налитыми жилами у висков под отросшими, спутанными, в жестких кольцах волосами. Он поглядел на вошедшего. Пол был залит вином.
Потом долго не ночевал в том жилье. С двумя сотниками Ермак объезжал Иртышские аулы. Вернувшись, осмотрел косяки коней, пороховые закрома, кузни, мастерские. Разминая мышцы, сам брался за тяжелый молот. Приплыв на плоту по высокой осенней воде к островку, травил зайцев в кривом сосняке на гривах. Русаки, забежавшие сюда еще по прошлогоднему льду и ожиревшие за лето, петляли и, обежав круг, останавливались, глядя на человека круглыми выпуклыми бусами глаз.
Казалось, всячески он отвращался от покоя.
Когда же снова призвал Ильина к себе в избу, оттуда пахло нежилым, прогорклым. Стыдясь, закрывая лицо, допоздна убиралась в избе татарка Ильина.
Сам же он часто ночевал у Ермака.
Он стал как бы ближнем при атамане.
В том году тревожно жили люди на Иртыше. Гонцы в высоких шапках скакали из степей. Они привозили недобрые вести о Кучуме, о Сейдяке, о конских седлах в степи, о коварстве двоедушных мурз. Казаки спали в одежде, сабля под головой. Их осталось совсем мало.
Иван Кольцо в который раз вспоминал за чаркой о том, что видел. Широка Русь. Сотни посадов, тысячи сел. И народ в селах и посадах неисчислимый: мужики, бабы.
– Москва! Лавок, теремов! Пушка Ахилка – ого, бурмакан аркан!
А майдан широк, и кругом – белые стены, орленые башни, главы церквей – и все золотые.
Тезка же, что тезка? Шапка-то, братушки, шапка! Полпуда, одних каменьев пригоршни две. Хлипок и хвор, а встал и не гнется под ней. Мы ему челом. А он: прощаю вас, вернейшие слуги мои. Князи-бояре пыль метут перед ним.
Помощь же обещал. На волчий зуб попасть – не лгу. И Гаврюшка слышал.
Рюшка! Да, может, загинула она где в сибирском пустоземьи…
Он помнил сухость старческой руки, которой коснулся губами, и душный тот, восковой запах, – его он вдохнул тогда, чтобы на всю жизнь сберечь. Только что говорить про то?..
– Аз пью квас, а как вижу пиво – не пройду его мимо…
Горячее вино – водку казаки гнали сами. От хмеля, мутная и веселая, поднималась тоска. И тогда становилось все трын-трава. И есаулы, под гогот и свист, первыми пускались в пляс.
– Эх, браты! Кто убился? Бортник. Кто утоп? Рыбак. Кто в поле порубан лежит? Казак!
Казаки набивались в есаульскую избу. Рассаживались по лавкам и по-татарски – на полу. Ермак, князь сибирский, садился в круг.
Это была пьяная осень в Кашлыке.
Объясаченные народцы исправно привозили связками шкуры лис, соболей, белок. Дань, наложенную Ермаком на Конду, вогулы заплатили старыми, с сединой, бобрами, потемневшим серебром святилища, скрытого в Нахарчевском урочище.