– Как могло то быть?
– Было. Руду хотеньем унял – только пригоршню наточил.
– Хотеньем? Ужли ж ты…
– Я? Слушай же! В земляной яме сгноили батяню. Двадцать годов гнил. Человечий язык забыл, стал псу подобен. Как пес и подох в яме… И мамка не пестовала меня. Мальчонкой уж кормился у артельного тагана. Соль подземная поела тело. И плоты гонял для Аники… для Строганова. Кнутобойцы строгали мясо с хребта долой… у мальчонки. Муку мирскую не слыхом слыхал – на себе поднял. Браток, старшой, искал доли, не сысканной отцом. Что вышагали сам-друг с ним! Светлую воду тоже нашел – из нее указали ему соль варить… из светлой воды. Да у печи запороли. Другой брат землю пахал. Зернышко свое, девять строгановских. Повидать его хотел, как на Каме стояли, – нет и его, в колодках сгнил, батьке вослед… Дыхание его пересеклось.
– Никому про то не говорил я.
Через малое время он возвысил голос:
– Не съела меня муха мирская. Думал, есть оно во мне – это хотенье.
Негромкий возглас Гаврилы – он не слышал.
– Кто считал лета мои?.. Как на Дон прибег – сколько годков тому… Волей донской от всех бед спасаются. А тесно мне было во пустой степи. Не спасенья себе отыскивал… Еще по всей Руси путь лежал мне. Ратную жизнь испытывал. Под Могилевом-городом. На ливонской волне под Руговидом. Прервал Ильин:
– Болховского-князя казнил за что?
Скрипнула лавка. Ильин был терпелив и дождался.
– Сам призвал его. Смирен был пред ним во всем. Казнил?
– Зимой, – подсказал Ильин.
С угрозой проговорил атаман:
– Мало тебе того, что слышал?
Ничем, ни звуком не помог ему Ильин. И еще уступил Ермак:
– Понял, стало? Понял?.. – он не подметил – почуял быстрый кивок Гаврилы, яростно вскинулся: – Молчи!
Теперь впотьмах раздался прерывистый его шепот:
– А всего не понять тебе. Иной еще был счет с Семеном-князем. На Дону зачался, на казачьем кругу, голодный круг собрал Коза. А под кручей – будары, хлебом полны. Оттоль взошел он на майдан с гордыней, мальчишка, князь, каты на веки вечные не положили отметок на его хребте. Я оборонил его, распалился народ, по клокам его б разорвали… Тебе не упомнить, несмышленыш в те поры ты…
– Я не забыл.
– Не забыл?! Вишь, не забыл. Вот они, "веки вечные", – с тобой мы, Гавря… – Его голос потеплел от ласки. – Летучий ты пух, да носило тебя моим ветром!
Рука атамана легла казаку на плечо.
– Малых-то, ребятишек – много ль у тебя?
– Не ведаю, батька, как знать мне?
– Эх, Гавря, пушинкой и пролетишь, следа не врежешь.
Это была укоризна. Но долго ничего больше не прибавлял атаман. А Гаврила подумал о жизни о своей, о людях, носимых по ветру, как перекати-поле, и ему стало горько. Услышал неожиданно: