– Струги-лебеди на море черном… Стены Царьграда, колеблемые, как тростник ветром… Атаманов голос – орлиный клекот… Сила! Девять жен было у меня – тут на реке, в желтой орде, в сералях бирюзовых. И они, казачок, не вылюбили той силы, огонь-вино не выжгло. Да, вишь, сама, сама, кзень, вытекла.
Он утвердительно и как будто сокрушенно покивал головой, но глаза его светились радостью. И Гаврюха, лежавший подле него на животе, подперев руками щеки, подумал, что глаза старика похожи на донскую воду.
– Тебе не быть таким, не-е… а все ж, может, возрастешь, добрый будешь казак. На гульбу идешь… ты не бойся. Ничего, кзень, не бойся. Смерти не бойся. Чего ее бояться? Всем помирать. На царя в хоромах ветру дхнуть не дают. А он выйдет, царь, из хором и пойдет один-одинешенек встречу тому, чего страшился пуще всего. – Он ласково засмеялся. – Ты это и пойми. Глянь-кось! Я десять, кзень, смертей изведал. Тело года сглодали. Ничего глодать и не осталось – нечем пугать меня. А я – вот я. Вся жизня – со мной. Ты послушаешь – тебя поучу. И другого кого еще поучу. Славе поучу – и жив казачий корень!
Говоря, старик медленно потирал друг о дружку босые ноги и в руках плел что-то из травинок, словно все его сухонькое тело никак не могло быть в покое, в ничегонеделаньи, без трудового движения.
Гаврюхе сладко и почему-то страшно было слушать старика. Он знал, что звали его еще "Столетко", а иные также "Бессмертным". Весь он, иссохший, темный, с морщинистой кожей, будто присохшей к костям, казался парню существом непонятной, нечеловеческой породы, и шевелящиеся ноги его, худые, синеватые, скрюченные, с криво вросшими темными ногтями, напоминали ноги ястреба. Гаврюха оглядывал свое смуглое, гладкое, стройно-тугое тело и с радостью думал, что невозможно, невероятно ему дожить до ста и стать таким.
А дед Антип меж тем поднял глаза на солнце и, встрепенувшись, стал упихивать торбу под тесину, чтобы случаем не замочило дождем.
– Эх, теплый песочек, согрел старые кости!..
Разминаясь, крикнул:
– А ну, работнички!
Опять затюкали топоры, застучали молотки, запела пила: быстро ест, Мелко жует, Сама не глотает, Другому не дает.
Тут стоял голубец.
Пухлым мхом одеты его ветхие доски, пустое гнездо лепилось под узенькой кровелькой. Бог весть, кто его ставил и зачем – ни креста, ни иного знака не было на нем: столб с кровелькой и лебеда у столба.
И ржавые каменья по всей низине, – просто ли раскиданы они среди белых перьев ковыля или с умыслом положены в давнюю пору над старыми костями…
Парень и девушка сидели у столба. Они отговорили, отсмеялись, ведь и сейчас еще там, откуда они пришли, за горбом, толпился народ, ели круглики-пироги с перепелками, думму – мясо, кислое от овощей, лизни – языки с соленьями, запивали пенником жилистых жареных журавлей, – шумел и гулял пир на росстанях. Назвенелись бусы на шее у девушки, когда она, хохоча, поминала про товары, разложенные на светлых травах ловкими приезжими гостями! А теперь тишина покорила и ее, и худого длинноногого парня, – они примолкли, изредка перекидываясь фразами, только горел еще румянец на девичьих щеках.