Кое-какие факты, проливающие свет на недавний разгул преступности в штате Коннектикут (Твен) - страница 3

Эта поразительная осведомленность заставила меня замолчать, и я с удивлением подумал, из какого источника этот сопляк мог почерпнуть свои сведения. Разумеется, он мог узнать об этом разговоре от бродяги, но каким чудом он ухитрился проведать, где была кухарка?

Тем временем карлик заговорил снова:

— Как подло и низко ты поступил, когда дня два назад отказался прочитать рукопись той несчастной молодой женщины и высказать свое мнение о литературных достоинствах ее труда. А ведь она проделала такой далекий путь и была преисполнена таких радужных надежд. Но, может быть, этого вовсе и не было?

Я чувствовал себя как последняя собака! Должен признаться, что так было всякий раз, когда я вспоминал об этом случае. Я густо покраснел и сказал:

— Послушай, неужели тебе больше делать нечего, кроме как шататься повсюду и совать нос не в свои дела? Разве эта девица рассказывала тебе о нашем разговоре?

— Неважно, рассказывала она или нет. Важно, что ты совершил гнусный поступок. А потом тебе стало стыдно! Ага, тебе стыдно и сейчас!

Это было сказано с каким-то дьявольским злорадством. Я с жаром возразил:

— Я в самых мягких и деликатных выражениях объяснил этой девице, что не берусь высказывать свое суждение о чьей бы то ни было рукописи, ибо мнение одного человека ровно ничего не стоит. Он может недооценить превосходный труд или переоценить бездарное кропанье и таким образом навязать его читателям. Я сказал ей, что единственным трибуналом, который облечен полномочиями судить литературное произведение, может быть только широкая публика. Поэтому лучше всего с самого начала представить свое творение на суд этого высокого трибунала, ибо в конечном итоге жизнь или смерть всякого произведения все равно зависит от него.

— Да, ты действительно говорил все это, жалкий, малодушный казуист! И все же, когда на лице несчастной девушки погасла радостная надежда, когда ты увидел, как она украдкой прячет под шаль старательно переписанную рукопись, — о, как она гордилась ею прежде и как стыдилась своего сокровища теперь! — когда ты увидел, что слезы смывают радость с ее очей, когда она смиренно поплелась прочь, она, которая пришла так…

— О, довольно! довольно! довольно! Типун тебе на язык! Эти мысли и без того уже достаточно меня измучили, и нечего тебе было приходить сюда, чтобы напомнить мне о них.

Раскаяние! Раскаяние! Оно изгрызло мне сердце! А тут еще этот маленький изверг спокойно сидит на стуле, ехидно смотрит на меня и радостно хихикает. Вскоре он заговорил снова. Каждая его фраза была осуждением, и притом осуждением справедливым. Каждое замечание дышало сарказмом и насмешкой, каждое неторопливо произнесенное слово жгло, как огонь. Карлик напомнил мне о том, как я в ярости набрасывался на своих детей, наказывая их за проступки, которых, как я мог легко убедиться, если б дал себе хоть немного труда, они вовсе не совершали. Он напомнил мне, с каким вероломством я спокойно выслушивал клевету на старых друзей и, вместо того чтобы защитить их от злословия, трусливо молчал. Он напомнил мне о множестве совершенных мною бесчестных поступков, из коих многие я потом сваливал на детей или на другие безответные существа. Он напомнил мне даже о тех подлых деяниях, которые я намеревался, страстно желал, мечтал совершить, — и не совершил лишь потому, что боялся последствий. С какой-то утонченной жестокостью воскресил он в моей памяти вереницу обид, оскорблений и унижений, которые я когда-то нанес своим, ныне уже покойным, друзьям.