— Это я, — сказал он, услышав в скрипучем динамике голос Марисы.
— Похоже, ты хочешь пить.
— Не пить, — сказал он, прочищая горло.
Казалось, в лифте, рассчитанном на двух человек, не хватает воздуха. Он начал задыхаться. Стальные стенки лифта самым нелепым образом отражали его возбуждение, и он поправил одежду. Потом он зачесал назад редеющие волосы, ослабил узел яркого галстука и постучал к ней в дверь.
Приоткрылась щель, в которой медленно моргнули янтарные глаза Марисы. Дверь распахнулась. Мариса была одета в шелковое платье-рубашку, оранжевое, длинное, почти до пола, застегнутое на янтарного цвета диск меж ее плоских грудей. Она поцеловала его и перевела кубик льда из своих губ в его смущенный рот, — и где-то у него в затылке взорвался беззвучный фейерверк.
Она не давала ему приблизиться, уперев палец ему в грудь. Лед холодил ему язык. Она оценивающе оглядела его, с темени до паха, и одобрительно подняла бровь. Потом сняла с него пиджак и швырнула в комнату. Он обожал эти ее ухватки шлюхи, и она знала, что он их обожает. Она упала на корточки, расстегнула ему пояс и спустила с него брюки и трусы, а потом приняла его в прохладную глубину своего рта. Кальдерон ухватился руками за притолоку и заскрипел зубами. Снизу вверх она расширенными глазами наблюдала за его агонией. Он продержался меньше минуты.
Она встала, повернулась на каблуках и скользнула в глубь квартиры. Кальдерон пришел в себя. Он не слышал, как она отхаркивается и отплевывается в ванной. Он увидел только, как она появляется из кухни, неся два бокала охлажденной кавы.[12]
— Я уж думала, ты не придешь, — сказала она, глядя на тонкую полоску золотых часов на запястье, — но потом вспомнила, как мать говорила мне, что севильцы не опаздывают разве что на бой быков.
У Кальдерона слишком кружилась голова, чтобы он мог на это отреагировать. Мариса отпила из бокала. Двадцать золотых и серебряных браслетов позванивали у нее на руке. Она закурила, скрестила ноги и сделала так, чтобы край платья скользнул в сторону, обнажив длинную, стройную ногу, оранжевые трусики и крепкий коричневый живот. Кальдерон хорошо изучил этот живот, эту кожу, тонкую, как бумага, игру этих мощных мышц и мягкую рыжину пониже. Он часто приникал к ним головой, вжимаясь в упругие кудрявые завитки.
— Эстебан!
Он вынырнул из потока привычных мыслей.
— Ты ела? — Больше ему ничего не пришло на ум. Разговоры никогда не были сильной стороной их отношений.
— Мне не нужна кормежка, — заявила она, беря из вазы неочищенный бразильский орех и зажимая его между своими крепкими белыми зубами. — Я готова к тому, чтобы меня трахнули.