Я взглянул на Ингу. Свой страх она проявила характерным для нее путем – с примесью какой-то радости, но, тем не менее, это был страх. Она прекрасно знала, кто эти люди и что такое “Феникс”.
Я дождался, пока Инга взглянет на меня, и, как только она это сделала, поднял и тут же опустил глаза, давая ей понять, что сейчас ничего предпринимать не следует. Я поступил так, поскольку если бы она и успела позвать свою овчарку и та смогла бы вначале разбить стекло двери с чердака в спальню, а потом открыть дверь из спальни сюда, здесь все равно нацисты пристрелили бы собаку.
– Вы не должны были покидать нас, – между тем заговорил Октобер, обращаясь к Инге, – и тем более общаться с врагом. Что вы ему рассказали?
– Ничего, – вмешался я.
Октобер даже не взглянул на меня.
– А что он вам рассказал?
– Он не враг, – ответила Инга, и звенья ее цепочки-браслета, освещаемые светом китайской лампы в виде луны, дрогнули. – Он работает для Красного Креста.
Не обращая внимания на это утверждение, Октобер наконец обернулся ко мне.
– Вам обстановка понятна, – заявил он. – Сейчас мы ничего с вами делать не намерены. Но наступит время, когда ваши нервы не выдержат и вы, конечно, ответите на все мои вопросы. Может быть, во избежание напрасных мучений и пустой траты времени вы сейчас же сделаете необходимые выводы из создавшегося положения?
Я почувствовал нервный тик левого века.
– Задавайте вопросы, – заявил я. – Только перечислите их все сразу, чтобы я мог подумать. Возможно, мы еще придем к соглашению.
Таким образом я намеревался допросить его, хотя и знал, что он это понимает. Задавая мне тот или иной вопрос, Октобер раскрывал бы передо мной, что он знает обо мне, а что нет, сообщая тем самым ценную информацию. Мы оба понимали, что он не может отказаться от этого – отказ свидетельствовал бы о его неуверенности относительно того, кто хозяин положения. Октобер во что бы то ни стало был обязан убедить меня не только в том, что именно он является этим хозяином, но и в том, что всякая сообщенная им информация для меня бесполезна, – меня убьют, прежде чем я смогу передать ее своей разведке. И все же он затруднялся принять окончательное решение. Предположим, он согласится с моей просьбой и сформулирует свои вопросы. Пойму ли я это как свидетельство его полнейшей уверенности в себе или же как заведомое фальшивое доказательство той самоуверенности, которой он на деле вовсе не ощущает?
Я не сводил с него глаз, и он делал то же самое. Обстановка была совершенно ясной: он не мог отпустить меня живым и не мог убить, пока я не отвечу на его вопросы. Во время допроса под наркозом мне почти не задавали прямых вопросов. Все вертелось вокруг того, что я им уже сказал: Лас Рамблас, контейнер и т. д. Из основных вопросов прямо мне задали только один: “Почему вы остались в Берлине?” Это произошло после того, как Октобер обнаружил, что воздействие наркотика окончилось; он спросил меня об этом в отчаянии и с впервые появившейся в его голосе ноткой раздражения. Теперь же Октоберу придется ставить только прямые вопросы и тем самым раскрыть, что ему известно, а что нет.