Холодные берега (Лукьяненко) - страница 8

На всякий случай я от Марка отодвинулся. Если у паренька с головой не в порядке, то придется стеречься. Ему миг нужен, чтобы Словом в Холод потянуться и нож достать. А что я против стали – в темноте, когда своего носа не видишь?

– Не бойтесь, – сказал мальчишка, и я от такой наглости дернулся. Но смолчал – что поделать, и впрямь ведь боюсь. Хоть чуть-чуть бы света, хоть щелочку в палубе, лампадку на другом конце трюма – ко всему привычен, по саксонским подземельям ползал, в курганах киргизских копался, китайские дворцы ночами обчищал – когда одна смальта фосфорная с потолка светила… Но нет ничего – и сиди, жди, не вонзится ли в бок кинжал.

– И за какие же такие дела тебя вешать должны?

– Мое дело.

– Это верно. Только чего теперь боишься? Приговор получил, в корабль сел, до Островов почти доплыли. Чуешь, как волны бьют? Это уже прибрежная качка, лоцман неопытный, боится ночью в бухту входить.

– Если они поймут… там…

– И что? Клипер вдогонку за тобой снарядят? Велика птица! Пошлют с оказией приказ повесить на месте или обратно отправить.

– Может, и клипер, может, и планёр.

Ну-ну. Со всяким бывает. Помню одного типчика, тот девицу соблазнил, так в камере трясся – «повесят меня, повесят»… А получил плетей, да и поплелся домой.

– Ложись-ка спать, – велел я, будто Марк сам на разговор напросился и с койки слез. – Завтра силы понадобятся. Учти: хитрость хитростью, а если бегать не умеешь – конец.

Подсадил я мальчишку обратно на койку, цепь громко забренчала, и уж теперь точно не один каторжник проснулся. Заворочались, закашляли, закряхтели, кто-то сонно выругался. А я прилег, между делом щепкой своей верной замок закрыл и задумался.

Великое дело – Слово знать. Не раз я таких видал, только обычно поверх голов. На войне, когда по молодости в армию затесался. Или из темного угла в чужом доме, молясь Сестре, чтобы прошел мимо хозяин, не вынуждал грехи множить.

А вот так, рядом, за руку держа, когда Слово шепчут и в Холод лезут, – никогда. Был, правда, Гомес Тихой, лихим делом промышлявший, но не зверствовавший. И пили вместе, и гулянки устраивали. А потом нашли его в переулке, так изрезанного и исколотого, что всякому стало ясно – Слово пытали. На лице у Гомеса улыбка застыла, страшная, злая. Видно, все вытерпел, а Слово не открыл…

Но мальчишке-то, мальчишке откуда знать? Отец подарил? Тогда точно – из аристократов. Ах, Шутник, ко мне приглядывался, на Плешивого посматривал, а кто Слово скрывает – не понял. Значит, такой твой фарт…


Накормили нас торопливо и откровенной дрянью. Осмелели морячки, бунта больше не боятся. Шутник сам принес котел с клейкой кашей, даже не сдобренной рыбой, и миски. Стоял у дверей, поглядывал, как каторжники, морщась, набивают животы, плеточку баюкал. Корабль слегка покачивало на волнах, но лениво – даже те, кто маялся морской болезнью, повеселели. Отшумел уже, спуская якорь, кабестан, и совсем рядом, за бортом, слышались приглушенные голоса. И то верно, не только нас, скот рабочий, привезли, еще и провиант столичный для офицеров, оружие, одежду, инструменты. Городок-то не такой уж и малый, близ гарнизона многие кормятся.