«Записка о состоянии нравов в Останкине и на Сретенке…», было заброшенная, снова занимала его. Перечитав ее, Шубников растрогался. Он хотел, чтобы и еще кто-то стал ее читателем. Любовь Николаевна дала ему понять, что письменное обращение к ней известно ей до последних опечаток. Бурлакин же как читатель «Записки» стал Шубникову неинтересен. Тогда Шубников и подумал о Михаиле Никифоровиче. Да, тот был обязан познакомиться с его наблюдениями и проектами. Проектов, правда, в «Записке» не было, но Шубникову казалось уже, что они есть. При этом Шубников думал, что в его обращении к Михаилу Никифоровичу нет корысти. Он вообще в своих заботах об останкинских жителях видел себя бескорыстным. Он уверил себя в том, что любит их и готов стать ради них не щадящим себя Данко. Но для трудов и подвигов требовались подпоры. И Шубников уговорил себя преодолеть неприязнь к Михаилу Никифоровичу и пригласить его в соратники. И для этого были причины. Как счастливый сочинитель, взволнованный своим произведением, Шубников полагал сейчас, что оно вызовет конгениальное волнение и у каждого читателя. Михаил Никифорович должен был ощутить огонь его души и пойти за ним. И Любовь Николаевна могла бы оценить с благоразумием его обращение к Михаилу Никифоровичу.
Как бы только Михаил Никифорович не разорвал в сердцах рукопись. Как бы не оказался этот стервец упрямым эгоистом! И, представив в ночной час, как Михаил Никифорович, этот беспечный аптекарь, рвет листы, где каждая буковка не машинкой «Олимпия» отпечатана, а произросла в его душе, Шубников заскучал.
По коридору бродил ротан Мардарий.
Мардарий в последнее время настораживал Шубникова. Казалось, что Мардарий вот-вот пожелает жить сам по себе и не потерпит более подчинения и зависимости от них, Шубникова и Бурлакина. Он словно бы стал чужой, стеклянно-холодно поглядывал на воспитателей и молчал. При этом Шубников чувствовал, что существует несомненная связь между ним и Мардарием, будто бы Мардарий оказывался похожим на него. Или даже продолжением его. Называть его ротаном или рыбой стало теперь неловко и несправедливо. Ростом Мардарий был уже с Филимона Грачева, ходил на задних лапах, они удлинились и окрепли, хвост же Мардария получил приказ укоротиться. Шубников не удивился бы, если бы Мардарий потребовал сюртук, шляпу или даже кожаное пальто. К этому шло. Шляпа или шапка понадобились бы Мардарию большие, крупная голова, и так свойственная ротану, разрослась, но обнаружились на ней и неожиданные черты, украшения и подробности, какие делали ее вовсе не рыбьей. И если бы Мардарий в кожаном пальто и шляпе да еще и с тростью в руках прошелся по Москве, вряд ли бы он кого поразил. В крайнем случае его бы посчитали представителем малоизвестной страны, с какой у нас еще не установлены дипломатические отношения на уровне послов. А впрочем, не исключено, что и европейцем. Но Мардарий на улицу не просился. Он не требовал сейчас пищи. Бурлакин однажды в присутствии Любови Николаевны посетовал на прожорливость развивающегося Мардария, этак на самом деле можно было оставить всю систему вторчермета и утиля без сырья. Любовь Николаевна кивнула и сказала, что в силах отменить чревоугодие Мардария, отчего он не усохнет и не станет заморышем. Мардарий слонялся теперь по квартире Шубникова, рассматривал газеты и иллюстрированные издания, стоял у окна. И нельзя было понять, соображает он что-либо, держа передними (или верхними?) лапами «Воздушный транспорт» или «Рекламное приложение» или же прикидывается неучем и лишенным интеллекта. И что он высматривал, стоя у окон? Бурлакин предположил, что Мардарий созрел и нуждается в подруге. Но откуда было ее взять и какую?