Несколько дней Ана бродит вокруг комиссариата полиции, подолгу стоит на улочке позади него, куда выходят зарешеченные окна камер предварительного заключения, пытаясь услышать дружеский голос гитары. Конечно, это только ее мечта. Но она хочет мечтать. Она хорошо знает, что тюрьма — это молчание. Именно для того, чтобы заставить его замолчать, и заключили туда слепого. Тогда чего же она ждет, упрямо сжимая в руке несколько мелких монет, собранных во время их последнего выступления?
Она приходит туда каждый день, простаивает часами. Как хотела бы она проникнуть взглядом сквозь эту прекрасную позолоченную, словно обломок Истории, стену! Она знает, он там, за этой стеной, вместе со своим белым голубем и Тринидадом, все трое с кляпом во рту. Может быть, мертвые. Потому что эта красивая позолоченная стена — лишь видимость, и больше ничего. А реальность — внутри: задушенный крик, оскопленная свобода.
Ана-нет на веки вечные. Если бы она не научилась читать и писать, все, возможно, шло бы, как прежде. Она бы наверняка закрыла бы на все глаза, взяла свой узелок и отправилась своей дорогой, забыв Трино (у него на родине это имя означает песнь птицы). Навсегда. И в ее память не сохранился бы образ мальчика, который сжигал алтари. Этот образ не слился бы для нее с образами ее детей, которые играли на берегу, кидались в волны, ныряли в глубины моря и, глотая ртом воздух, выныривали оттуда, победив удушье. О, какой прекрасный образ любви — эти три рыбы, рожденные ее телом, что возвращались к ней с волосами, полными водорослей! Но их поглотило не море. Война. Ана-грамотная. А вот ее слепого музыканта заставила замолчать не война. Мир. З, а, м, о, л, ч, а, т, ь.
Она умеет читать и писать.
Железная дорога. Кучка ходячих лохмотьев, Ана шаг за шагом идет вперед, снова упрямо идет вдоль двух бесконечных рельсов, неловко подпрыгивая на шпалах и щебне, словно птенец, который в ожидании, когда у него окрепнут крылья, на собственном опыте постигает жестокий закон всемирного тяготения. Но она не предназначена для полета. Жизнь — не ее будущее.
И все равно трудно было бы объяснить, почему в теле ее словно переливается свинец. У нее уже нет нижней юбки, нет эспадрилий, нет денег, нет хлеба и сала. Сама она — одна кожа да кости. Все ее пожитки — лишь узелок со сдобным, очень сладким хлебцем с миндалем и анисом (пирожное, говорила она), который она прижимает к своему породившему смерть животу. Но этот узелок-иллюзия стал легче, чем в начале ее пути. Порыв ветра мог бы унести его, как сухую былинку. Почему же тогда она не идет легким шагом девочки, играющей в путешествие? Почему пустота так тяжела?