Она протягивает руку к узелку, ощупывает его, убеждаясь, что все четыре конца платка крепко связаны тройным узлом. Сын ждет ее. Малыш. Ведь это для него испекла она сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (настоящее пирожное, думает она), последний хлеб, замешенный ее материнскими руками. Она замешивала его так же неторопливо, как и свой первый хлеб пятьдесят лет назад. По тому же рецепту. С той же радостью. С той же любовью. Иначе как бы она узнала, что и для жизни и для смерти рождаются в том же неведении, в тех же муках? Она не позволила времени сделать немощными свои руки хозяйки. Сама того не замечая, она что-то напевала. Потом загасила огонь в печи, сгребла в кучку золу и выбросила ее в навоз. Отгоняя от себя всякие мысли. К примеру, такие: «В последний раз я сжигаю и гашу огонь в своей печи». Потому что, если бы в последние сутки она размышляла над каждым своим шагом, этот образ в последний раз слился бы с ней воедино. Ана — последнее дыхание диска. Ана — последнее желание. Ана — последняя. Ана — конец всему.
Она выходит в ночь, темную, как сон без сновидений. Так-то оно лучше. Не сказав прощального слова ни соседям, ни винограднику, что затеняет двор. Ни паре воробышков, что каждый день выпрашивали у нее хлебные крошки, которые она им бросала. Она называла их Ромео и Джульетта. Понятно, историю Ромео и Джульетты она и знать не знала. Просто запали в ее памяти имена из рассказа ярмарочного сказочника. Как и другое жившее в ее памяти имя — бог, от которого у нее хватило мужества отступиться. Это было ее единственным свободным волеизъявлением. Никто не знает и никогда не узнает, что однажды она сказала: «Бог, я отступаюсь от тебя. Ты ни в чем мне не помог». В тот день только солнце было свидетелем ее дерзостного решения. Оно сияло вовсю, словно радуясь вместе с Аной Паучей.
Ана вздыхает. Завтра ее уже здесь не будет. Лавочнику, к которому она ходит за яйцами, молоком и мукой, и другому торговцу, тому, что продает по дешевке безголовую рыбу, придется поискать себе других покупателей на ее фунт муки, пол-литра молока, пару яиц и горстку обезглавленных сардин. Жалкие гроши своей пенсии она бережет на дорогу. Хранит под поясом, прижатым к ее таинственному чреву.
Ее чрево. Оно выносило троих детей. Трех мальчиков. А если сказать иначе — одну тюрьму и две могилы. Это, пожалуй, наводить на мысль, что ее чрево не было предназначено для жизни. Спору нет, в нем зарождалась жизнь. Все это так. Три раза по девять месяцев ликования, если вам угодно. Но все-таки оно породило смерть. Тридцать лет траура. Ана-черная, это длится уже тридцать лет.