Скитальцы (Личутин) - страница 547

Как угорелый пьяница норовит заполучить рюмку, будто всячески отодвигая это мгновение и изнемогая от своего упорства, так и Момон в конце каждого дня после множества всяких сделок и услуг заболевал одною непроходимою страстью. Прежде чем лечь в постель, уже облаченный в длинный ситцевый халат и шутовской колпак, он подходил к конторке и, переломившись над нею, отодвигал ящик. Ноги мерзли в отопках, ветхие башмаки и тощий халатец худо прикрывали скоро состарившееся тело, но скопец терпел, кряхтя, мялся пред конторкою, каждый раз кляня себя за слабость и давая последнее слово перемочь давнюю слабость.

Момон выдвигал ящик, доставал шкатулку с секретом, давний злополучный подарок, ногтем нащупывал пенек. Крышка пружинно распахивалась, и на золотой подставке являлся взгляду золотой соловей; он принимался играть горлышком, издавая всевозможные коленца, крутил головкою и так радостно откалывал хитрую песню, что Момон забывался и сам начинал беспричинно улыбаться и качать головою. Лишь позднее Момон понял, насколь это ценный подарок. Целое состояние поднесла ему сумасшедшая женщина, прежде чем уйти со света. При каждом коленце золотого соловья вспыхивали на голубом бархатном подножье завораживающие горошины бриллиантов, спелые жемчуга и кровавые рубины. Из чьих рук, из каких далей прилетел в скопческую келью этот соловей и сейчас драл свое бесценное горло? Но нынче королевская утеха забавляла московского менялу. «Я ей смерть подарил, а она мне утеху, – каждый раз думал меняла, подслеповато щурясь, и робко гладил золотое птичье перо, будто перед ним услужливо исхитрялся в пении живой соловей. – А может, мой подарок куда позавидней ейного встанет? За смерть-то в иной час что хошь отдашь, не то безделицу. Эка невидаль, облагодетельствовала», – уже недовольничал Момон и неведомо чему обижался, строил кислую мину и торопливо прятал ларец в конторку, всякий раз не забывая ее запереть.

Зачем он дразнил себя этой забавою, скопец и сам не смог бы объяснить. Он ложился в постелю, запахиваясь в одеяло с головою, и тогда обнаженная женщина являлась к нему с лицом, изуродованным смертными муками, и, скалясь, придвигаясь вплотную, прижималась ледяным, шершавым от озноба телом и объявляла на ухо шепотом: «Ты звал меня, Момон? Это я пришла, твоя смерть». Скопец так явственно чувствовал чужое прикосновение, что вздрагивал, но какое-то время еще упорствовал, крепился, не размыкая глаз, хотя рука сама собою пробовала нашарить и отодвинуть прочь назойливое бабье тело. Но вот терпение лопалось, скопец снова подымался и долго молился, уже не радый постылой постели. Так радостно, в таком порыве и страсти пробегал каждый Божий день, с таким упорством и хитростью облукавливалась очередная жертва, с такой искусностью строил Момон сети, каждый раз удивляясь своей неистощимой придумке, и вот такой мучительной тягостью и бессонницей сопровождалась каждая ночь, похожая на каторгу. Момон давал слово отнести соловья немедля в подвалы, запереть его там в самом большом сундуке и тем самым избавиться от больного наваждения. Он порой жалел, что однажды покусился на этот подарок, и суеверное чувство закрадывалось в душу.