Дом тишины (Памук) - страница 171

— Нильгюн, тебе срочно надо в больницу, как ты этого не понимаешь? — воскликнул Метин. — Я серьезно говорю!

— Но мы же завтра уезжаем, — заметила Нильгюн.

— Я больше не выдержу здесь, — сказал Метин. — Фарук, если хочешь, оставайся здесь. Но дай мне ключ от машины, я отвезу Нильгюн.

— У тебя же прав нет, — сказала Нильгюн.

— Сестричка, ты что, не понимаешь? Тебе надо ехать в больницу! — повторил Метин. — А если что-нибудь случится, что тогда? Фарук ничего не собирается делать, ему все равно. Я поведу машину.

— Ты такой же пьяный, как он, — вздохнула Нильгюн.

— Ты не хочешь ехать? — воскликнул Метин. — Почему ты не хочешь ехать?

— Сегодня вечером мы остаемся здесь, — спокойно сказала Нильгюн.

Они замолчали. Воцарилось долгое молчание. Реджеп, уложив Бабушку, спустился вниз и убирал со стола. Я увидел, что Метин думает о чем-то мучительном. Сжавшись, он задержал дыхание, как в облаке грязной пыли. Потом вдруг расслабился.

— Я сегодня вечером здесь не останусь, — сказал он. Он встал и словно из последних сил поднялся наверх. Скоро он спустился — причесанный, переодетый и, не сказав ничего, ушел. Мы еще вдыхали запах его лосьона после бритья, а он уже дошел до калитки.

— Что это с ним такое? — спросила Нильгюн. В ответ я прочитал ей бейт[72] из Физули,[73] кое-что в нем изменив:


В прекрасную, свежую розу вновь он влюблен,

Коль часто алеет лик его и дух возмущен.


Нильгюн засмеялась. Мы замолчали. Казалось, больше не о чем говорить. И в саду стояла невероятная тишина, более глубокая, чем та, что бывает после дождя, и более мрачная. С отвратительным любопытством я разглядывал маску на лице Нильгюн. На нем словно стояли печати лиловыми чернилами. Реджеп ходил на кухню и обратно. Я подумал об истории, о своей потерянной тетради, о многом другом. Все это было невыносимо. Я встал.

— Ладно, братец, иди, конечно, — сказала Нильгюн. — Пройдись немного, развеешься.

Я вовсе не думал об этом, но пошел.

— Береги себя, — сказала Нильгюн мне след. — Ты много выпил.

Выходя из калитки, я вспоминал о своей жене. Потом подумал о Физули, о его стремлении испытывать боль. Интересно, поэты Дивана[74] могли писать такие стихи мгновенно или они трудились над каждым стихотворением по многу часов, записывая и исправляя? Я размышлял об этом, лишь бы занять себя чем-нибудь, я понял, что не смогу быстро вернуться домой. На улицах было безлюдно, как бывает воскресным вечером, кафе и бары стояли полупустые, а некоторые гирлянды цветных огоньков на деревьях не горели, наверное, из-за вчерашнего урагана. Грязные следы велосипедов, заезжавших в лужи по краям мостовой, чертили на асфальте бессмысленные кривые. Покачиваясь, я дошел до отеля, вспоминая годы, когда я мог ездить на велосипеде, свою молодость, потом опять — жену, размышляя об истории, рассказах, о Нильгюн, которую мне нужно было везти в больницу, и об Эвлии Челеби. В отеле я услышал пошлую музыку и потрескивание флуоресцентной лампы, освещавшей пластмассовую вывеску отеля. Я долго сомневался. Я хотел и преступления, и простодушия. Я удивлялся людям, помешанным на мыслях об ответственности. Как фотографы, которые раздражают вратарей, стоя во время футбольных матчей за воротами, меня раздражало, что мое сознание постоянно пыталось застать меня на месте преступления, а любовь к морали действовала мне на нервы. В конце концов я решил — в больницу поедем утром.