— Да, пожалуй, есть некоторое сходство, — сказал я наконец. — Но ты уверен, что все это правда?
— Наверняка утверждать не берусь. Но я уже хорошо знаком с ней, и если это окажется неправдой, то не знаю, что и сказать.
Я кивнул и глотнул еще пива. Уже гораздо позже, когда я лучше узнал Китти, я понял, что неправду она никогда не говорила.
Я уже долго жил у Циммера, и с каждым днем испытывал все большую неловкость. Он кормил и выхаживал меня за свой счет, и хотя никогда ни на что не жаловался, было понятно, что с капиталами у него неважно и долго так тянуться не может. Родители немного помогали Циммеру (они жили в Нью-Джерси), но в основном ему приходилось обеспечивать себя самому. Где-то в двадцатых числах сентября у него начались занятия — он теперь учился в нашем университете по специальности сравнительного литературоведения. Университет пообещал ему привилегии члена научного общества: бесплатные консультации плюс стипендию в две тысячи долларов в год, но хотя по тем временам это были неплохие деньги, их явно не хватало на приличную жизнь. И все же он продолжал тянуть меня, тратил свои скромные сбережения и ни намеком не показывал, что я стесняю его. Но как ни великодушен был Циммер, в его поведении помимо дружеского участия сквозило еще нечто. Я вспомнил тот год, когда мы с ним были соседями по комнате в студенческом общежитии, вспомнил и то, что он всегда чувствовал себя рядом со мной как бы в тени, он был вечно потрясен, так сказать, размахом моих чудачеств. Теперь же, когда я оказался в беде, у него появилась возможность взять реванш, изменить баланс в наших отношениях. Вряд ли Циммер отдавал себе в этом отчет, но в его голосе зазвучали нотки явного превосходства, и было понятно, какое удовольствие ему доставляло корить и поучать меня. Я, правда, мирился с этим и не обижался. К тому времени моя самооценка настолько упала, что я про себя приветствовал его выговоры как акт справедливости, как тысячу раз заслуженное наказание за мои грехи.
Циммер был невысоким и жилистым юношей с темными вьющимися волосами и очень хорошей осанкой. Он носил очки в металлической оправе, какие носили тогда многие студенты, и отращивал бородку, из-за чего начал походить на молодого раввина. Из всех известных мне старшекурсников нашего университета он был самым одаренным и добросовестным, и никто не сомневался, что, если он пойдет в науку, из него выйдет замечательный ученый. У нас была одна общая страсть: забытые и редкие книги (например, мы вместе открыли для себя «Кассандру» Ликофрона, философские диалоги Джордано Бруно, записные книжки Жозефа Жубера), но если я обычно с жадностью набрасывался и быстро просматривал эти труды, то Циммер подходил к ним серьезно, вчитывался, анализировал, извлекая из них такие глубины смысла, что я просто диву давался. Сам же он не особенно гордился своими литературоведческими успехами, считая их чем-то второстепенным. Смыслом жизни для Циммера была поэзия, и он долгими часами усердно работал над стихами, шлифуя каждую строку так, будто от нее зависела судьба вселенной, — несомненно, так и должно быть, когда пишешь стихи всерьез. Во многом стихи Циммера напоминали его самого: энергичные, немногословные, сдержанные, упругие, как натянутая тетива. Они были так плотно насыщены мыслями, что порой трудно было все их уловить. Меня восхищали необычность стихов Циммера и напряженность его языка. Он прислушивался к моему мнению, и я всегда старался быть искренним, если Циммер спрашивал меня, всегда хвалил его как мог, но в то же время не решался резко возражать, если мне что-то не нравилось. У меня литературных амбиций не наблюдалось, поэтому, видимо, Циммер мне и доверял. Если я критиковал его поэтические сочинения, то он знал, что это не из-за творческой ревности ли подсознательного соперничества.