«Боюсь», — признался Кабаков, к которому, как ни странно, я отношусь хорошо.
Одно различие: у нас с Кабаковым разная молодежь. С «его» молодежью я знаком; хотел бы, чтоб она стала подавляющим большинством, — но в природе нет и смешного подобия этого большинства. «Его» молодежь — разрозненные единицы; в своем городе я могу пересчитать их по пальцам, в других городах таковых еще меньше: к примеру, в многочисленных провинциях идейно буйной молодежи нет совсем, ей неоткуда произрасти. Там почти все спят, не в силах разлепить глаза.
Кабаков старательно передергивает, в попытках придать молодежному экстремизму массовость объединяя редких «молодых идеологов» и мифических «штурмовиков» с… «уголовниками». Но среди людей зрелого возраста уголовников еще больше: давайте людей среднего возраста купно объявим угрозой обществу и останемся спокойно жить средь детей и стариков.
Российская молодежь, в отличие от помянутой европейской (в первую очередь немецкой и французской), разучилась переживать состояние аффекта. Иррациональные девяностые породили в России крайне рационалистичное молодое поколение. Другой вопрос, что рационализм их пошл и зачастую подл, что он имеет не человеческие, а почти растительные предпосылки; и тем не менее это все-таки рационализм, в самом неприятном, то есть совсем не творческом, изводе.
Любое творчество изначально порождается состоянием аффекта. Или, как написали бы в словаре, душевным волнением, выражающимся в кратковременной, но бурно протекающей психической реакции, во время которой способность контролировать свои действия значительно принижается.
Огромное количество современной молодежи не способно к бурным психическим реакциям, к бесконтрольным празднествам, к запредельной искренности и в конечном счете к массовому творчеству. Разовый футбольный дебош вовсе не отменяет сказанного выше, он скорее случайность — мало того, случайность, специально спровоцированная очень взрослыми людьми накануне принятия первого закона об экстремизме.
Основная часть молодежи уже сейчас готова отправиться на пенсию: то есть либо выключить себя из реальных политических и культурных процессов, либо встроиться в них на изначально определенные, скучные роли.
Мое поколение — последний советский призыв, чьи школьные годы пришлись на пионерию и комсомолию, а университетские — на разлад и распад советской империи. Как показало время, в основной своей массе мои сверстники оказались безвольными: в политике, бизнесе или культуре мы явное меньшинство, так уж получилось. Ко всенародному разделу мы не успели, а быть падлотой толком не научились: в итоге жизнь протекла до середины, а мы все в тех же ландшафтах, что и прежде. Что будет с нами дальше, ни черта не ясно.