А не на том, где даже картавинка мелодична. Где много гласных и мало шипящих. На прованском диалекте.
Странный какой-то он, этот болгарин!
Так думал, издали поглядывая на него, лекарь Миронег. Дав коню волю, он одной рукой придерживал ненатянутые поводья, а другой поглаживал надежно укрытый в кожаной суме небольшой череп, ставший в последние дни просто обузой, хоть легкой, но никчемной.
Хозяйка перестала домогаться общества хранильника, и Миронег, который еще неделю назад мог только мечтать об этом, отчего-то грустил. По-женски болтливый череп иногда докучал нелепыми, с точки зрения Миронега, жалобами на жизнь и одиночество, требовал сочувствия, ревниво оценивая, не поддельное ли оно – искреннее. Но при этот череп оказался для хранильника едва ли не лучшим собеседником за последние годы.
Выворачиваясь перед лекарем наизнанку в своих откровениях, Хозяйка не требовала подобного от Миронега, оставляя неприкосновенным его внутренний мир. Уставший от постоянных поучений, хранильник был искренне благодарен богине за то, что многие назвали бы душевной черствостью.
Но Миронег ждал разговора с Хозяйкой не только от одиночества, чувства, им непознанного.
Хранильника тревожила степь. Половецкое поле казалось ему, особенно в сумерках рассвета и багрянце заката, чудовищным зверем, раздраженным оттого, что мелкая живность, ползущая по его шкуре, вызывает неприятный бесконечный зуд. Представлялось Миронегу, что скоро бичом щелкнет усеянный шипами-копьями хвост и надоедливые букашки слетят в прах, под ноги зверя, чтобы быть равнодушно раздавленными мягкими, но тяжкими лапами.
Не первый день Миронега преследовала одна и та же картина, стояла перед глазами, как явь, заслоняя реальность, – тела, отлетающие от страшных ударов, кровь, брызжущая на червленые щиты. Капли крови, пропадающие, подобно мороку, поутру, соприкоснувшись с кожаной обтяжкой щитов… Красное на красном не увидишь!
Хранильник чувствовал беду.
На то он и хранильник.
Миронег не знал только, откуда беду ждать, и надеялся, что богиня поможет. Конечно, Хозяйка, по обыкновению своему, не даст точного ответа. Но и намек мог быть ценен, когда вообще ничего не понятно.
Пока же Миронег ехал, бормоча себе под нос слова, в равной степени напоминавшие саги, рассказываемые варяжскими скальдами, и поэмы-намэ, столь ценимые на сарацинском Востоке. И снова не нашлось любопытного, готового подслушать Миронега, – подслушивать нехорошо, особенно когда это неинтересно, – и зря!
Ни арабский мутриб, вертящий в испачканной чернилами ладони тростниковый калам, ни норвежский скальд, опустивший чуткие пальцы на струны гуслей, не узнали бы в произнесенных Миронегом словах звуки родной речи.