Уехал я из прокуратуры с тяжелым сердцем. Лишь оказавшись дома, я вспомнил об Игоре. Но звонить в пятом часу утра и узнавать, как он добрался… Некорректно, да и глупо. Представляю, что подумала бы Алена. Решила бы, что я просто издеваюсь над ней. Теперь, после смерти Семена Алексеевича, мне никто не мог помочь.
Предстояло срочно найти деньги и вытащить Алену с сыном в Германию, где врачи займутся сердцем Игоря. Как все это глупо… Сердце маленького мальчика уже начинает давать сбои. Глупо и страшно. А собственно, какая нам разница, когда у нас начинает болеть сердце?
Я полез под душ, чтобы хоть немного прийти в себя. Действительно — какая разница? Мы все равно обречены. Не понимаю, почему люди не бегают по улицам и не воют от ужаса. Словно кто-то всемогущий и безжалостный приговорил всех живущих на земле к смертной казни. Разве принципиально, когда именно случится эта смертная казнь? Все равно мы все приговоренные. Разница лишь в сроках. У одних срок этот наступит через день — например, взорвется в воздухе самолет. У других — через неделю, когда случится замлетрясение или очередная война в какой-нибудь «горячей точке» мира. У третьих — через год, эти будут умирать в мучениях от онкологической гадости, пожирающей человека изнутри. А некоторым повезет, и они умрут еще через несколько лет от сердечной недостаточности.
Чем больше я думал, тем более убеждался в том, что самая приличная смерть — смерть от СПИДа. Так хоть знаешь, какое именно преступление ты совершил и почему получил такой суровый приговор. Преступление, правда, выражено в форме греха, но это может являться хоть каким-то утешением для приговоренного. А для всех остальных? Очевидно, у нас в мозгу срабатывает какая-то пружина, заставляющая нас есть, пить, любить, гадить, убивать себе подобных и даже наслаждаться какими-то мелкими радостями, забывая о приговоре. Но приговор существует, он выносится нам в момент рождения, и никакая высшая апелляционная инстанция не сможет его отменить. Когда мне было четырнадцать-пятнадцать лет, я об этом много думал. Мне казалось, это ужасно: в один прекрасный день я умру и ничего больше не увижу, ничего не услышу, ни с кем не поговорю. Просто усну и никогда не проснусь. Ужасно. Потом я понял, что и спать не буду, а провалюсь в какую-то темную бездну. Может, поэтому я так боялся засыпать в подростковом возрасте.
Потом я повзрослел, поступил в институт, начал встречаться с женщинами, женился, стал работать. И забыл о приговоре. Замотанный дурацкими проблемами, я не вспоминал о приговоре, который выносится всем без исключения. Даже когда приходил на кладбище, где хоронили близких или знакомых людей, — даже тогда срабатывала какая-то спасительная пружинка, заставляющая не отождествлять себя с покойным. Но теперь, когда заболел Игорь, я снова вспомнил о своих детских страхах. Если я так боялся смерти, зная, что могу умереть лет через пятьдесят-шестьдесят, то что же должен чувствовать мой мальчик? Может, он кричит по ночам, может, плачет в подушку? Или будит свою мать и отчима, терзает их своими недетскими вопросами?