Сад и канал (Столяров) - страница 80

Вот тогда улыбка у Василька и исчезла.

– А зачем это надо? – спросил он несколько озадаченно. – Николай Александрович, наверное, и пользоваться не умеет…

– Отдай! – повторил Куриц.

Несколько долгих секунд они смотрели друг другу в глаза, а потом Василек, сдаваясь, пожал плечами и положил автомат на камень.

Предупредил меня:

– Снято с предохранителя. – И, уже просовываясь вслед за Курицем в земляную дыру, как-то не характерно для себя, тоскливо добавил. – Ой, что-то не нравится мне все это…

Мне это, между прочим, тоже не слишком нравилось. Я теперь понимал, почему Леля так не хотела оставаться одна. Одному здесь было попросту страшно. Давила солнечная тишина, давило безлюдье, давила нечеловеческая мерзость болотного запустения. Давили даже комары, зудящие в уши. Уже минут через десять мне стало казаться, что я всеми давно забыт и покинут, что ни Леня Куриц, ни Василек из хода уже никогда не появятся и что я так и буду лежать здесь, сжимая «калашникова», до самой ночи. А там выползет из болота очередная тварь и, не долго думая, сожрет меня с потрохами. Отвратительное это было чувство, непреодолимое, точно психическое заболевание. Того и гляди начнутся какие-нибудь кошмарные галлюцинации, и я буду метаться по кочкам, пока не провалюсь в очередное «окно». Василька теперь нет, вытаскивать будет некому. Я и сейчас поминутно оглядывался, как будто ко мне подкрадывалось некое привидение. Правда, продолжалось это недолго. Еще минут через десять раздался надрывный, как при подъеме в гору, рокот перегретых моторов. Грузовики остановились, видимо, где-то за поворотом, а поперек Садовой, готовясь заключить нас в кольцо, развернулась изломанная цепочка солдат. Они чуть-чуть постояли, вероятно, дожидаясь команды, поправили темные, натянутые несмотря на жару береты, закатали рукава, расстегнули до пупа серые комбинезоны и пошли по болоту, как цапли, лениво выдирая ноги из топи.

Я вздохнул и дал почти бесприцельную очередь из автомата.

Солдаты тут же попадали.

Вот так это у нас и происходило. Они перебирались с кочки на кочку, – проваливаясь и подминая собой пучки жесткой осоки, а я смотрел на это и ничего не мог сделать. Я только время от времени давал осторожную скупую очередь, стараясь, главным образом, ни в кого не попасть, и тогда солдаты падали и довольно долго лежали. Но затем они вновь поднимались и вновь тащились через болото. Продвигались они хоть и медленно, но очень упорно, и остановить продвижение их мне было нечем. На этот счет у меня не было никаких иллюзий. Все должно было закончиться максимум минут через тридцать. Я видел свой дом, стоящий на другой стороне жаркой улицы. Он накренился, и от фундамента по самую крышу его рассекала черная зигзагообразная трещина. Проходила она точно между окнами Маргариты. Стекла в них высыпались, и темнота нежилых помещений выглядела уродливо. Было странно, но о Маргарите я последнее время практически не вспоминал. И почти не вспоминал о профессоре, квартира которого находилась рядом. И почти не вспоминал о близнецах и жене, пребывавших сейчас где-то под Ярославлем. Все это очень быстро отодвинулось в прошлое. Все это выцвело, стерлось в памяти и уже как бы не существовало. То есть, существовало, наверное, но в каком-то другом, недоступном мне измерении. Точно также, как и полковник, которого я когда-то нашел на ступеньках Канала. А ведь он каждое утро с сознанием собственной значимости, неторопливо шагал по набережной и в руке его неизменно покачивался портфель с документами. Это было? По-моему, этого не было. Сохранились лишь полуразрушенные корпуса, так называемого «строения дробь тридцать восемь». Я уже и не помнил, для чего оно собственно предназначалось. Помнить было не нужно. Нужно было только постреливать время от времени, чтобы солдаты не шли слишком быстро. Этим я и занимался, стараясь ни о чем больше не думать. А когда кончился магазин автомата, я механически отломил его и вставил новый. Мне это было нисколько не затруднительно. Как будто моими действиями руководил кто-то другой. И я ни в коей мере не удивился, когда из земляного отверстия, дышащего сырой прохладой, перекосившись от напряжения, как гусеница, изгибаясь всем телом, вдруг выбрался Василек и, пробуровив, по инерции вероятно, метра три-четыре ползком, улегся щекой на податливые комья глины.