Селеста-7000 (Абрамов, Абрамов) - страница 21

Смэтс сделал еще глоток и помолчал, наслаждаясь эффектом рассказа. Должно быть, он очень любил этот рассказ, как любит актер свой лучший концертный номер.



— Гроза вдруг отгремела, — продолжал он, — только низкая черная туча надвигалась с горизонта. Время как бы сместилось. Из бушующей грозовой бури я попал в тревожную тишь предгрозья. А кругом вместо кипящего океана расстилалась плоская глиняная пустыня, и вдали в облаке желтой пыли темнел смутно обрисованный, почти неразличимый в пыльном тумане город. А я стоял, как и здесь, близ вершины, только не белой коралловой горки, а большой отлогой горы без единой травинки, каменно-рыжей, в клубах гонимой западным ветром пыли, зловещей глыбы нелепо вспучившейся земли. У ее подножия шумели крохотные, как в телевизоре, человечки, различимые только по одежде — кто в белом, кто в черном.

— Голгофа, — догадалась Янина.

— Я понял это по возвращении, а там мы называли ее Calvus.

— Вы знаете латынь?

— Конечно нет. Но там мы все говорили по-латыни, как сейчас по-английски.

— Calvus — «темя», «лысый», — перевел Шпагин. — Вероятно, «лысая гора». По-арамейски — Голгофа. А кто это «мы»?

— Солдаты из преторианской когорты, — пояснил Смэтс. — Сначала я не сообразил, кто я и где, обалдело смотрел на свои почему-то голые ноги в зарубцевавшихся шрамах, жилистые ноги бегуна или велосипедного гонщика. С моими, инспекторскими, у них не было ничего общего, но, вероятно, что-то от инспектора Смэтса осталось во мне и откликнулось удивленно и встревоженно на это внезапное перемещение во времени и в пространстве. Потом это «что-то» погасло. Я уже был римским солдатом, старым поседевшим волком, отшагавшим тысячи миль по колониальным дорогам империи. Таких, как я, было много — с двадцатипятилетним армейским стажем, собранные в легионах подальше от Рима. Что я помнил тогда, сейчас забылось — должно быть, разные страны и дороги, голые трупы, содранные одежды и кровь повсюду одного цвета. Помню только, как стояли там под дьявольским солнцем в одних набедренных повязках, как дикари, с дротиками, сбросив все железное, нестерпимо раскалившееся на солнце, — панцирь, шлем, поножи, даже мечи. Рубахами, смоченными в теплой тухлой воде из поднятой на гору бочки, повязали головы и проклинали все и всех — императора и богов, прокуратора и повешенных, которых почему-то было велено охранять от толпы внизу, чтоб не отбили. А кому нужны три полутрупа, распятые на столбах на вершине горы?

— На крестах? — полувопросительно уточнила Янина, выросшая в католической семье и с детства помнившая все евангельские подробности.