Светка – астральное тело (Шергова) - страница 49

Майские цветы папарунес…»

Цветы, оброненные девушкой, имели иное имя, ведь они были не майские, а осенние, и колокольный хор над Афинами не стонал, а величественно славил незапятнанную высоту знойных небес, все было другим. Однако я почти верил в этот миг в мистическое переселение душ, чей опыт на другом конце земли, в чей-то иной год или век начинает говорить внутри тебя, сегодняшнего.

Цветы распростерлись передо мной на асфальте, алыми кругами в зрачках они расплывались и множились, обращая афинскую мостовую в ту маковую лощину на окраине Севастополя, по которой полз Владик Микоша…

Время еще раз опрокинулось назад и теперь обнажило развалины города моей войны.

Изодранный многомесячной осадой, Севастополь был черен. Вывернутые металлические конструкции дыбились над руинами, как изломанные мачты судов, будто суша стала местом гигантского кораблекрушения. Отчего-то особенно четко помню номера домов, сохранившиеся на обломках стен, – самих зданий уже не существовало, и эти неподвластные уничтожению цифры делали город скопищем братских могил, могил людей и улиц, где захоронения помечены лишь порядковыми номерами.

И среди этих черных владений копоти белая, чуждая разрушениям стояла наша «Северная» – гостиница на Нахимовской. Белый кораблик, плывший из иной мирной жизни в это море черной гибели. Бомбы и снаряды не тронули его, пощадив.

Майские цветы папарунес…

Майскими, именно майскими должны были быть цветы, оброненные этой девушкой в колодец моей памяти. Я уверен, что майские, алые, хотя и их имя – иное.

Что же это было? Я понял. Этот единственный знак былого… Во всей гостинице квартировало лишь четверо постояльцев – наша группа военных кинооператоров.

А чуть подальше – к самым немецким блиндажам подползала та лощинка. Был май, и цвели маки. Цвели маки, заливая лощинку алым.

Туда, к лощине, к наблюдательному пункту роты, шел неглубокий ход сообщения, соединявший блиндажи.

Как-то под вечер мы с Микошей прошли на НП. Немцы угнездились совсем рядом, их голоса, даже слова были различимы. У замаскированной стереотрубы лежал усатый мичман, не выпускавший из левой руки трубку полевого телефона. Мы сели рядом с ним.

И вдруг из немецкого блиндажа потянулась мелодия. Ее выводила губная гармошка. А потом чуть хрипловатый баритон запел: «Комм цурюк…» – пел он. Он просил чью-то любовь вернуться, он заклинал ее прийти назад, заклинал прыгающими, спотыкающимися и всхлипывающими звуками губной гармошки. Наверное, так заклинают дикую змею звуки дудочки восточного факира, подумал я. Образ был литературен и пышноват, но я ведь тогда, кроме литературы, еще не имел источников представлений о мире, я не видел ни Востока, ни факиров, ни змей. Я не знал даже, как заклинают вернуться любовь.