Я - Леонид, и сейчас мать добрая, потому что она всегда строгая мать. А сейчас полаялась с ними и даже пятнами не пошла. От пятен этих ей совестно, и она говорит: "Не хочу перед ими пятнами идти!", а потом, когда орет с крылечка, то вспылит, пойдет красными пятнами и со стыда (а они думают со злости) в терраску убегает. Сейчас она добрая и хлебца отрезала, и песку на него насыпала, и Антонине тоже. Песок лежит острой белой горкой на черном, а мы едим. Я - на терраске. А Антонина ходит по двору, качается, и с их террасок видно чего ест. А они такое есть не станут, потому что любят пекти ватрушки с корицей. Чего едят они - ни в жисть не узнать, но я б ихнее не взял, а может, и взял бы, да они не предлагают, потому что знают, что я ихнее не возьму.
Такой монолог мог бы произнести тринадцатилетний Леонид, но он монологов говорить не умеет, а разговаривать разговаривает, хотя в глаза не глядит и скорей огрызается, чем отвечает.
Я - Леонид, и до битвы при Фермопилах мне еще лететь, пердеть и радоваться. Тот погиб, и всё, а я спартанец и не погиб, а они все равно как персы вротские, и получается, что я Леонид наоборот чем есть. Оттого я тут и живу на этой улице, и нету у меня хороших товарищей, потому что на кой мне кто нужен. Поговорить тоже нету с кем, показать, чего смастырил, как вышиваю или картины на олифе рисую, никого не спросясь и в кружок не записываясь. Взял сразу и вышил гладью весь наш план двора со всеми имеющимися незаконными жилыми нашими постройками.
Леонида отчасти объясняет отсутствие отца. Для травяной улицы такое необычно и, хотя уже не постыдно, но очень странно. Отцы с мужьями есть у всех, кроме тех, у кого убиты на фронте или находятся ясно где, или - кто старые девы; то есть отцы либо существуют, либо, сгинув напрасной смертью, живут в разговорах и ночном горе.
Возможно, какие-то из них в наших краях и огорчали жен, уходя из слободы будоражиться в город, но греховодничали они там где нас нет - за тридевять земель, куда еще ехать на тридцать девятом трамвае, так что на всей улице беспутным жаром собственного мужа обеспокоена была всего одна жительница, и я это свидетельствую, поскольку, будучи посажен на санки вместе с ее сынишкой, ежевечерне бывал отвозим по тихому пушистому снегу куда-то к далекому-далекому, единственному на всю Россию автомату телефону, который был возле Казанки, и жительница эта, поставив санки с обоими нами, укутанными и растопырившими руки, под белым светом фонаря, свисавшего с высокого столбового бревна, уходила в будку, где спрашивала у мужа, на работе ли он, и он непременно оказывался на работе, о чем, надо полагать, свидетельствовало на обратном пути тихое шуршание санок по зимним дорожкам меж пухлых сугробов, сверкавших, как и полагается, под конусами столбового фонарного света, покачивавшегося, точно сияющий висельник с жестяной шляпой фонаря на макушке.