Лето 1925 года (Эренбург) - страница 10

Я позволю себе здесь признаться, что нет института, который так бы пугал меня, как этот. Вот она, огромная площадь, обычно запруженная автомобилями и пешеходами - теперь же залусканный зал некоего торжества, подмышники, скорлупа китайских орешков, красный сироп, остановившиеся белки тысячи глаз, остановившиеся стрелки разомлевших циферблатов, великая скука - да, она, неизменно она! Спешите, автомобили, давите прохожих, заводы, кромсайте мясо и сталь, шумите, как леса Индии, листы перепуганных и наглых газет, - если вы и не жизнь, то хотя бы ее иллюзия! Милые будни, трудные будни: нельзя остановиться - толкнут, отбросят, задавят, некогда думать, - какое счастье! И вдруг - перерыв тока. Пошленький, говоря откровенно, трюк из "Спящей красавицы" хронически повторяется. Доменные печи тоскливо остывают, наподобие покойников. Черная пыль траурно скрипит под ногами зевающего сторожа. Заумно блеют бараны, не смея ни жить, ни умереть. Где-то, между седьмым и восьмым этажами, висит лифт, храня еще в пустынном пролете курсы предпраздничной биржи и дыханье обсчитавшихся кассиров. Еще выше - нежно воркует, учитывая выпавшую паузу, жирный голубь, тот голубь, что вчера мог быть, а завтра будет на Лиловой карточке ресторана, обрамленный неизбежным горошком. Еще выше - обсосанные леденцы собора Сакре-Кэр, зной, теория относительности, тоска. Люди же празднуют. Чтобы не сидеть на месте, они качаются под рычанье фаготов, чтобы не молчать - смеются; все это только непроизвольная отдача давней жизни, агония туфель и пиджаков. Засыпающие ребята роняют слюну. Премерзко чешутся неопределенные собаки. Музыканты вкачивают в легкие уныние и выдыхают его обратно в виде воя, железного зуда, икоты, лживой выдуманной суеты. Тогда и люди начинают чесаться. Пиво входит и выходит, эпически, как библейская жизнь. Делать нечего. Идти некуда. А праздники все длятся, длятся, длятся.

Я сел за столик, как все, выпил рюмку рома, выпил кружку пива, выругался, несколько раз сплюнул, потом выбрал жиденькую мастерицу и, пользуясь общей сумятицей, попробовал потанцевать с ней, хотя этому вовсе не обучен. Дама моя сильно пахла керосином: у нее, вероятно, лезли волосы. Я угадывал перхоть и одиночество. Пожалуй, я мог бы пойти с ней спать, но нет же, кто спит в эту ночь? Кафе открыты, музыканты усердствуют. Я подсунул красотку первому ротозею, а сам перешел на орешки. Нечто баранье овладело мной; чтобы меня не упрекнули в снобизме, скажу привычнее - я задремал.

- Перехватил, бедняга? Ничего, подбодрись! Эй, гарсон, еще два кальвадоса!