Лето 1925 года (Эренбург) - страница 26

Несвязные воспоминания одолевали меня. Тюремный надзиратель и камера № 71. Я наказан - без прогулок. Восемь минут ветра и игрушечной свободы отняты за какой-то капризный жест. Старый надзиратель тихонько выпускает меня в коридор, сердито бренча ключами и сердито, ах, как сердито кашляя, подводит к окошку. Дворик, большое солнечное пятно, чьи-то ребята, чахлый крыжовник у стены:

- Подышите. Нельзя ведь без этого...

Париж. Ночная работа. Старик француз обматывает меня своим кашне: холодно. А ему?..

Крым. У жены сыпняк. Ночной норд-ост верховодит миром (здесь зовут такое "мистралем"). Доктор сказал: "Умрет". Просто и ясно - наука. Жалко, через силу улыбаясь, Ядвига10 говорит мне:

- Это неправда. Она выздоровеет.

Киев. Я - нелегальный. Ночевок нет. Нет и денег. Холод январской гололедицы, когда мерзнет сердце, а ночь выжимает из него слезы - иней ресниц. Я хожу взад и вперед по Бибиковскому бульвару. Навстречу мне, так же мерно и глухо, замерзая, с белыми ресницами и темным сердцем ходит девушка. Она ищет. Летний синий костюм. Открытые туфельки. Наконец, отчаявшись найти лучшее:

- Пойдем.

- Ни копейки.

- Все равно. Согреемся. Чаю выпьем.

Мы пьем чай. Ее зовут Рива. Веснушки, заштопанные чулки, тщедушность золотушного подростка. Потом она расстается с теплом чашки, гревшей несгибающиеся пальцы. Она снова уходит на бульвар. Возвращаясь, она удачливо улыбается - сзади калошами топочет дородный подрядчик с Подола. Я остаюсь в передней. Час спустя подрядчик кричит:

- Рива, мне так сладко и грустно, как будто я сахару скушал. Это твой граммофон? Не твой? Хозяйский? Все равно. Поставь мне "Кол-Нидре11"!

Хрипит рупор. И, надрываясь, кантор, какой-нибудь курчавый чудак, молит в "день суда" не судить, нет, не судить, лучше простить без суда. Ведь сладко и грустно человеку, скушавшему сахар за ситцевой занавеской, на которой круглый год цветут пионы. А Рива выбегает ко мне.

- Ты такой худой, ты совсем как цыпленок...

Она дает мне тридцать копеек и коробку папирос, толстых, "высший сорт А" - их курит подрядчик. Она гладит мою руку, как Паули.

Да, я говорю об этом прямо и не стыдясь. Без этого нельзя - без восьми минут солнца, без чужого кашне, без глупой надежды, без папирос Ривы, нельзя без тепла, никак нельзя. А с ним? С ним тоже нельзя. Впрочем, об этом после.

Так, роясь в душном и вшивом тряпье прошлого, я и не заметил, что мы вышли из кафе, что козыри лавочников сменились новыми соглядатаями: звездами автомобилей и полицейскими пелеринами. Я очнулся только у дома Паули, вспомнив, как я шел сюда, блудливое трепыхание в темной мастерской и недоуменность маленькой Эдди. Мне стало стыдно, очень стыдно. Тогда-то так всегда бывает - это не только история лежачего, которого обязательно бьют, это также история зайца, нашедшего лягушку, тогда-то Паули с истерическим возмущением заявила мне: