Лето 1925 года (Эренбург) - страница 36

Посоветоваться? Но с кем? Где найти человека, вдоволь сведущего в политграмоте и способного установить социальную природу того, кто мнится мне лишь апоплектической тенью? Трудность усугублялась моей бывшей профессией, как бы раз и навсегда определившей выбор поступков, даже мест и лиц. Сколько раз слышал я: "Ах, вы едете в Италию? Наскребете там на роман." или "Как вам нравится Клара? Лучшей модели не найти". Важный консультант, к которому я обращусь, скажет: "Бросьте Пике, вы собрали уже вдоволь материала. Садитесь-ка за работу". Стоп! Я знаю. Роман делается так... Впрочем, в Ленинграде живет гражданин Тынянов, он вам расскажет об этом. А у меня болит под ложечкой и мне предстоит убить Пике.

Тогда кто же?.. И вдруг - так из полуосвещенного партера, где столько-то голов, не голов, рядов кресел, номеров вешалки, из тьмы муравьиных куч и избирательного права, выступают чьи-то неповторимые зрачки - вдруг опознал я посланного судьбой советника - его нос (картошкой), отороченные трудом ногти и семинарскую душу. Юр! Юр выручит. Юр мудро рассудит мою тяжбу с фиолетовым незнакомцем.

Еще туман хоть и далеких полян. Еще одно приведение в брюках и с удостоверением личности. Что делать? Я столько рук пожимал, но я не поручусь вам за их подлинность. Поглядите на спутников, индевеющих в вагоне трамвая, на флирт или на слезы восковых манекенов модной лавки, на ход приводных ремней и потных колес, вслушайтесь ночью в дыхание жены, в музыкальную агонию радиоприемника, в стук водяных капель рукомойника и скажите - как отличить правду добросовестного натуралистического романа от дикого вымысла сердца и ночи?

Скажу о себе - мне больно, неуютно и холодно. Но вы, грядущие читатели этой исповеди, - я вас не вижу, металлические шарниры ваших пальцев мешаются с тяжелым запахом свежей типографской краски. Иначе пахла жизнь этих глав: шерстью груди, кровью, слезами, грязным, непроветренным номером "меблирашек". Дайте слово, что вы живые, что вы не перо рецензента, не каталог библиотеки, не партбилет, но обыкновеннейшие люди, несмотря на убеждения или стаж способные преглупо влюбляться и хворать желудком. Тогда мы легко поймем друг друга.

Было что в Харькове. Огромный цирк "Миссури", в котором жалко барахтались, среди полярного холода, дымки человеческого дыхания, требовал ярусами, морозом, военными касками, запахом мужества и дегтя иных зрелищ, может быть, гладиаторов в тулупах или же просто белых медведей. Надрываясь, выкрикивал я, подобно командармам или базарным сидельцам, лирические призывы Андрея, которому всюду, да, всюду, даже на этом полюсе мерещится смуглая Жанна. Я получал за это от жуликоватого импресарио умеренный гонорар, а от девушек подлинные слезы. Я чувствовал, как слова пропадают где-то между ярусами, поглощаемые пространством и сочувствием. У меня не хватало голоса, а ноги коченели. Наконец Андрей умер, сраженный лживым правосудием. Сердобольная сторожиха дала мне стакан теплого чая. Казалось, после этого даже медведей уводят в клетки. Но нет же, толстовки, блузки, сердца настаивали на продлении агонии. Андрея уже не было, зато я жал руки, расписывался на каких-то старых тетрадках и раздавал вместо сувениров невзыскательную иронию вдоволь замерзшего и проголодавшегося человека. Меня спрашивали - жениться ли? Мне говорили об Эйнштейне, о Муссолини и о Пильняке. Тщедушные школьники первой ступени заверяли, что "кружок последователей Хуренито" умело преследует и родителей и наставников мелкой домашней провокацией. Какой-то сноб хотел приобрести за червонец мою трубку. Дама любопытствовала, не хочу ли я, в свой черед, приобрести этюд кисти Репина. Предприимчивые дуры, сделавшие из грустной особенности профессию, назначали свидания. Цирк, казалось, рос, тучнел и не хотел выпускать меня. Вот тогда-то, окруженный великолепным ореолом уверенности и презрения, из масляного дыма коридоров выплыл нос - картошкой, добротный нос товарища Юра.