Лето 1925 года (Эренбург) - страница 41

- Я еду в Биарриц...

- Когда?

Это спросил Юр. Да, да, товарищ Юр. Я не ослышался. Вы удивлены? Верьте мне, и я удивился. С недоверием, более того, с отчаянием человека, который чувствует, что земля трясется, а система Коперника высмеивается газетным фельетонистом, я взглянул на Юра. Эта великомученица из "Быка на крыше", или из "Дохлой крысы", или еще из какого-нибудь благопристойного притона едет в Биарриц, где теперь сезон, то есть морская свежесть, и дорогие Ромео? Хорошо. Но какое дело до этого Юру? Разве вхожи в его чердачный рай карандаш для бровей или "Серебряная Ривьера"? Я увидел нечто страшное: нос, столь восторженно описанный мною нос, опустился, он померк как сигнальный диск только что отошедшего поезда.

Диди успокоила:

- Нескоро. Через неделю.

Так началось заседание об убийстве председателя лиги "Франция и порядок", гражданина Пике. Тысячи событий могут быть мною описаны: отход того или иного поезда, усмешки лакеев, светский жест, которым Юр поднес Диди упавший на пол платок, восторженное трепыхание моего мотылька, нашедшего очередной огонь для танца и для смерти. Не покидая нашего столика, легко было найти вдоволь сюжетов для психологических изысканий и для сентиментальных фильмов. Говорили... О чем они не говорили? Только Пике и я были отстранены - мы здесь никого не интересовали. Но состязание гольфа в Биаррице! Но энергия, развиваемая товарищем Юром в Мосторге! Но известные чувства, объединяющие и гольф и Мосторг, нос картошкой, узкие, хитро подрисованные глаза хищной птицы или же трагической мумии, но любовь! Вдоволь было тем, составляющих одну, вдоволь мороженого на блюдечках и зноя в венах. На моих глазах строился тривиальный треугольник: Юр подымал платок, Паули богомольно и возмущенно вздыхала, Диди рвалась вверх к серебряному солнцу, к гольфу, к англо-саксонской любви, стойкой, как валюта. Для меня же не было места. Я мог удовлетвориться сознанием, что кто-нибудь да заплатит за мой лимонад: она, он, или бестолковая, полинявшая, как и ее шарф, бабочка.

Однако, чтобы стал понятен романтический характер этого, увы, незапротоколированного заседания, я прежде всего представлю Диди. О глазах я уже упомянул, к глазам следует добавить рот, столь же узкий и длинный, напоминающий отверстие копилки или красный росчерк председателя тарифной комиссии, челку, стыдливо скрывающую лоб, глубокое декольте, уж без стыда выдающее высокие крупные груди, нежный тембр, полный говора лесов и метафизики, сумочку с чековой книжкой (текущий счет в фунтах), верное сердце, наконец, домашний преглупый курдюк. Такие женщины водятся только в Париже, где тулузское рагу и борделезский соус патетичны, как небесные туманности, или как гекзаметр и где в любом ящике мусорщицы, порывшись среди жестянок, счетов от прачки, сухих глициний, можно найти простоватую любовь двух чахоточных подростков. Недоступная, как модель с рю де-ла-Пэ, Диди знала и кризисы, сезонные распродажи, когда приходилось за ужин отдавать на милость мелкого ютландского скотовода шелковое белье и ритмические поцелуи. Она знала и любовь, семейную любовь вплоть до штопания носков прыщеватого поэта, фамилии которого я здесь не назову, зато без обиняков определив его профессию: не только галстуки, сборник стихов о нагих отроках на грузоподъемниках обязан прилежанию Диди. Ночная птица в баре "Сигаль" пела и любила. У нее был на редкость приятный, трудный голос, полный теплоты и черноты августовской ночи. Поэтому ее песенки, скабрезные, как выволоченное из бани тело натуральной мещанки, казались милыми, грустными, если угодно, сентиментальными, превращавшими подагрических пачкунов в наивных провинциальных девушек. Впрочем, все это несущественно. Я никого не зазываю в бар "Сигаль" и мне нет дела до поэтических сутенеров. Пусть другие займутся обстоятельным жизнеописанием этих зыбких существ. Я же вижу Диди рядом с Юром, печальную и бесстыдную, глушь густых ресниц, деловитую сумку, дрожание перчаток, полных расчетливых рукопожатий, растерянности одинокой, уже начинающей стареть женщины.