Слова, доносящиеся из радиоприемника, походили на набор звуков, но в отличие от стихов, что сочиняли в начале двадцатого века поэты, звуки эти не были даже красивыми, слух не ласкали, впрочем, и не сильно раздражали его, потому что уши переставали воспринимать их, как они не замечают шум ветра, запутавшегося в листве.
— Лед на озере совсем тонкий, — сказал Рамазан.
— Ты хочешь сказать, что самолет провалится?
— Провалится, — сказал Рамазан, — но не сейчас. Сейчас и завтра и еще несколько дней он будет крепким, а вот через неделю провалится.
— Значит, в нашем распоряжении неделя.
— Нет. Поменьше. Гораздо меньше. Но ты не беспокойся. В обозримом будущем для тебя все хорошо.
— В обозримом — это как?
— Мне тяжело заглядывать вперед намного. Но на пару-тройку дней я могу. Я знаю, что ты задумал сделать с ним, — Рамазан кивнул на оператора, — у тебя все получится.
— А вот с этим? — Алазаев кивнул на репортера.
— Так далеко я посмотреть не могу. Там все покрыто мраком, но он рассеется. Я не знаю, когда… я знаю, что ты сделаешь сейчас.
— Что?
— Выключишь телевизор. Новости давно уже кончились. Ты все проглядел.
— Там было что-то интересное?
— Я не знаю, что тебе интересно.
— Я и сам не знаю…
Обстановка настраивала на философский ход мыслей. Они погружались куда-то в запредельные дали, уносились прочь от Истабана — туда, где нет ни федералов, ни сепаратистов, оказывались в теплом мире, уютном, как кровать, согретая человеческим телом.
Душа начинала отрываться от тела, точно превращалась в воздушный шарик, наполненный гелием или горячим воздухом. Он стремится взобраться на небеса. Его удерживает только ниточка, которой он привязан к слишком тяжелой для него гондоле. Будь она чуть полегче, он бы и ее унес в небеса. Ниточка может порваться и тогда…
Мир расплывался, терял четкость, таял. Ниточка так натянулась, что начала звенеть как струна или как тетива…
Вдруг все прошло.
Лавка под репортером, который решил сменить положение, заскрипела. Звук этот вторгся в видения, разрушил их, как удар кувалды, который обрушивается на прекрасный хрустальный кубок, в одно мгновение превращая его в пыль. Алазаев вздрогнул. Он упал с небес прямо в грязь, расплескав ее вокруг, измазался, как свинья, сам и еще измазал Рамазана. Тот тихо застонал, точно не мог сдержать мучившую его вот уже не первый час боль. Не очень сильную, — в принципе, ее можно терпеть, но не затихающую, так что терпеть становится невыносимо.
Оцепенение прошло, хотя глаза Алазаева еще несколько мгновений глядели на этот мир с таким выражением, будто не могут осознать, где они находятся, а сообщение между глазами и теми участками мозга, что обрабатывают визуальную информацию, сильно затруднено из-за возникших на магистралях пробках. Так бывает, когда переход между сном и явью происходит столь плавно, что, открыв глаза, ты еще видишь призраков и думаешь, что сон продолжается. Хороши призраки — Рамазан, репортер, оператор, спящие боевики. Малика нет. Где он? О, лучше опять закрыть глаза, погрузиться в сон, где этих призраков может не оказаться.