– Так это ты и есть то гнилое яблоко? – сказала она. Её голос был негромок, но чрезвычайно язвителен.
– Извините меня, сестра, – сказала я. Мне надо было обращаться к ней «Матушка», но я была в таком состоянии, что всё перепутала.
– Извините меня, матушка, – повторила я.
– Ты в самом деле раскаиваешься? – спросила она. Вопрос этот разнесся по всему пространству холодной залы, его, казалось, повторили и высокий сводчатый потолок, и старинные часы с маятником, и все вещи в комнате повторяли его, пока я не превратилась в камень, Зала была совершенно безжизненная, похоже было, что никто никогда не выпил ни чашки чая за большим овальным столом на толстых мощных ножках. Я ждала, когда же начнётся настоящий разговор, но она не произнесла больше ни слова, и тогда я поняла, что наше объяснение окончено. Я смущенно направилась к выходу и, тихонько закрывая за собой дверь, увидела, что она смотрит мне вслед.
– Это невозможно, – сказала я Бэйбе. – Подумай только, что сразу начнётся.
Всё, чего я хотела, было, чтобы меня оставили в покое.
– И что там будет такого написано? – спросила я.
– Вот что.
Она тихонько прошептала это мне на ухо. Даже она была немного смущена, чтобы произнести такие слова вслух.
– О, Боже! – Я зажала ладошкой рот, чтобы даже случайно не повторить их.
– Никакого «О, Боже» не будет. Три или четыре дня будет сущий ад, а потом нас выгонят. И мы получим свободу.
– Нас просто убьют.
– Не убьют. Марта не будет против, твой предок просто напьётся, а мой побегает по стенкам и успокоится.
Она достала из кармана перьевую авторучку и хорошенькую картинку на библейскую тему. Она изображала Пресвятую Деву, спускающуюся с облаков в развевающейся голубой мантии.
– Пиши ты, – сказала я.
– Но здесь должны быть оба наших имени, – сказала она, наклоняясь. Потом она написала приготовленную фразу печатными буквами, положив картинку на сиденье унитаза. Я была тогда в ужасе от этих слов и продолжаю стыдиться их. Я не хотела бы, чтобы кому-нибудь эти слова попались на глаза. Тем не менее мы обе подписались под ними.
Хотя я закрыла глаза и изо всех сил старалась не повторять эти слова, отвратительная фраза продолжала звучать в моих ушах, и мне было стыдно перед сестрой Мэри, которую я больше всего любила. Потому что то, что мы написали, было про неё и отца Тома.
Отец Том был капелланом, а сестра Мэри – монахиней, которой было поручено убирать алтарь и служить мессу. Она была хорошенькой розовощёкой монахиней, с неисчезающей улыбкой на устах, словно она знала какой-то секрет в жизни, которого не знали все окружающие. Улыбкой не самодовольной, но восторженной. Пока Бэйба писала, дверная ручка повернулась, нажатая снаружи. Два или три раза, каждый раз всё более нетерпеливо.