Престранно себя чувствовал господин Георг Пепуш при этих словах прекрасной голландки. Грудь его стеснилась, голова горела, а все тело затряслось как в лихорадке. Если это и означало, что господин Пепуш был влюблен по уши в голландку, то тут была все-таки и другая причина расстроенного состояния, лишившего его языка, да и разума. Только что Дертье Эльвердинк заговорила о том, что ей сдается, будто много лет назад она уже встречалась с ним, в его душе вдруг, словно как в волшебном фонаре, всплыла картина, и он увидел далекое, далекое прошлое, предшествовавшее даже тому времени, когда он впервые вкусил материнского молока, и в этом прошлом жил как он сам, так и Дертье Эльвердинк. В это мгновение как молния сверкнуло в нем воспоминание, которое напряженная работа мысли облекла наконец в ясный и отчетливый образ; воспоминание это состояло в том, что Дертье Эльвердинк ― принцесса Гамахея, дочь короля Секакиса, которую он любил в те давние времена, когда был еще чертополохом Цехеритом. Хорошо, что он не стал особенно распространяться в обществе об этой мысли, а то, пожалуй, сочли бы его за сумасшедшего и посадили бы куда следует, хотя навязчивая идея помешанного может быть часто не чем иным, как иронией бытия, предшествовавшего настоящему.
― Но, боже мой, вы точно онемели! ― проговорила малютка, дотронувшись своим маленьким пальчиком до груди Георга. Но из кончика ее пальца электрический ток проник до самого сердца Георга, и он очнулся от своего оцепенения. В экстазе схватил он руку малютки и осыпал ее горячими поцелуями, восклицая: «Небесное, божественное создание» ― и т. д. Благосклонный читатель легко может вообразить все прочее, что восклицал господин Георг Пепуш в эту минуту.
Достаточно сказать, что малютка приняла любовные клятвы Георга так благосклонно, как только мог он желать, и роковая минута в углу Левенгукова зала породила взаимную любовь, которая сначала вознесла добрейшего Георга Пепуша до небес, а затем для разнообразия низвергла его в ад. Пепуш был темперамента меланхолического, да к тому же еще ворчлив и подозрителен, а поведение Дертье давало ему немало поводов для самой мелочной ревности. Но как раз эта-то ревность и подзадоривала лукавую Дертье, и ей доставляло особое удовольствие изобретать все новые способы, как бы помучить бедного Георга Пепуша.
Но все имеет свой предел, и давно подавляемая ярость Пепуша вырвалась наконец наружу. Однажды он поведал Дертье о тех чудесных временах, когда, будучи чертополохом Цехеритом, он так нежно любил прекрасную голландку, бывшую тогда дочерью короля Секакиса; он со всем пылом страсти доказывал, что уже борьба с принцем пиявок дала ему неоспоримейшее право на руку Дертье. Дертье Эльвердинк уверяла, что и она хорошо помнит то время, те их отношения и что воспоминание о них впервые вновь посетило ее душу, когда Пепуш взглянул на нее взглядом чертополоха. Малютка так вдохновенно, так мило говорила обо всех этих дивных вещах, о любви своей к чертополоху Цехериту, коему было предначертано судьбой учиться в Иене и затем вновь найти принцессу Гамахею в Берлине, что господин Георг Пепуш мнил себя в блаженном краю Эльдорадо. Нежная пара стояла у окна, и малютка не препятствовала влюбленному Пепушу обхватить ее стан рукой. В такой непринужденной позе болтали они друг с другом, потому что речи о чудесах Фамагусты перешли у них в самую ласковую болтовню. В эту минуту проходил мимо красивый гусарский офицер в новеньком с иголочки мундире и весьма приветливо поклонился малютке, знакомой ему по вечерним собраниям. Дертье стояла с полузакрытыми глазами, отворотив от улицы свою головку; трудно было предположить, чтобы она могла заметить офицера, но могущественны чары нового блестящего мундира! Встрепенулась ли малютка от многозначительного бряцания сабли о каменные плиты тротуара, но только она ясно и светло раскрыла свои глазки, высвободилась из объятий Георга, отворила окно, послала офицеру воздушный поцелуй и смотрела ему вслед, пока он не скрылся за углом.