Прощай, печаль (Саган) - страница 49

Новое руководство службами телефонной связи, введя похоронный индекс 4 для всех соболезнований, навеки уничтожило поэтический порыв, героический или любовный. Оно лишний раз убило Карно, Дантона, Мак-Магона и Клебера и одновременно поглотило Пирамиды, Пиренеи, Ваграм. Но разве не прекрасно само по себе любить кого-то из тех, кто подключен к АТС «Жасмин»? Какой ужас! Он будет всего этого лишен! Все будет происходить без него… Люди будут обмениваться номерами телефонов и словами любви, появятся новые аппараты, на этой Земле все продолжат жить, смеяться, звонить по телефону… Без него?

Без меня? Они будут жить без меня? Мадемуазель Периньи будет жить без меня, проходить по пути с работы через парижские мосты, столь им любимые, – все подряд? А он в это время будет там, внизу, один-одинешенек, на дне деревянного ящика, под землей? Одинокий, холодный, мало-помалу разлагающийся от времени. Через шесть месяцев… Немыслимо… Невыносимо…

И опять от ужаса он откинул голову назад и втиснулся всем телом в кресло, сцепив ладони, точно старик. Нет! Нет?.. Нет. Надо, чтобы «это» прекратилось, чтобы эта мысль оставила его, или пусть его держат под воздействием транквилизаторов до самого конца. Но это было запрещено… и Матье застонал, затем на него накатила волна возмущения, протеста и увлекла за собой в омут банальности, звериной жестокости, необоримой и пошлой…

Ему – транквилизаторы? Или, быть может, воспользоваться ими, как это сделала подруга Сони? Благодарю покорно! Уж лучше покончить со всем этим при помощи ружейного выстрела. Ведь ему пришлось увидеть множество людей, умиравших от этой же болезни, – страх овладел ими полностью, заставив забыть обо всем остальном. Ибо поверить в собственно смерть они не могли. Дух перед нею пасовал и не хотел признать ее реальность: воображение оказывалось чересчур живым, память чересчур переполненной, а сердце чересчур уязвимо, чересчур открыто, чтобы взглянуть в лицо или бросить вызов этой черноте, этой пропасти, этому «ничто»… пустоте. Он, конечно, поступит точно так же, как и они: будет отрицать очевидное. И сколь бы унизительной ни казалась Матье такого рода интеллектуальная паника, ее увертки, Матье их не презирал, как не презирал и самого себя. Само собой разумеется, раньше он никогда не был столь всепрощающим, столь снисходительным по отношению к самому себе; но и жизнь у него никогда ранее не была столь суровой. И столь однозначной на фоне этой суровости. Столь далекой от женского начала.

Тем не менее ужас несколько схлынул, правда задержавшись кое-где: в спине, спереди, сзади, слегка в отдалении, – во всяком случае, готовый вернуться. А дух готов был обратиться в бегство… Неважно, кто, неважно, что, неважно, что за транквилизатор или производное морфия, что за обманщик-врач, преисполненный жалости, или обманщик-врач, преисполненный алчности, что за книги, легковерие, доброта, выгода, садизм, – всё и вся казались бы благом, все, что помогало бы спрятаться, забыть, желать, смеяться. Все, что время от времени могло бы вернуть Матье изначальное равновесие, вкус к жизни, хотя бы капельку смелости. И он будет цепляться за малейшее желание, за мельчайшее воспоминание, за давний джазовый мотив, как за путеводный маяк или как за тихую гавань, куда после циклона или тайфуна прибивает обломки судна, все еще плавающего по волнам.