Балерина из Санкт-Петербурга (Труайя) - страница 48

13 июня 1911 года я присутствовала при рождении на сцене театра «Шатле» спектакля «Петрушка» – ультрасовременную музыку к нему сочинил Стравинский, а дерзновенную хореографию создал Фокин. В роли Балерины выступала Карсавина, а в роли Петрушки – Вацлав Нижинский. При виде этой комбинации акробатических прыжков Петрушки с барочной мимикой Балерины, повинующейся звукам флейты балаганщика, я почувствовала, как по моей коже пробежала сладостная дрожь от внезапного открытия. Я вдруг поняла, что академическая традиция, за которую стоял Мариус Петипа, вот-вот может оказаться оттиснутой на задний план. Эта угроза упадка классической традиции больно задела меня – я восприняла ее как оскорбление памяти великого балетмейстера, который уже никогда не сможет себя защитить. Мне казалось, что, восхищаясь Нижинским и Фокиным, я предаю Мариуса Петипа. Мне было стыдно за такое мое святотатственное пристрастие, и тем не менее я не могла удержаться от рукоплескания.

В других балетах Дягилева я стала свидетельницей успеха Бориса. Он показал себя блистательным исполнителем, в особенности в балетах «Дафнис и Хлоя» и «Карнавал», и, хоть и недотягивал до гения Нижинского, стяжал немало похвал на газетных полосах. Успех Бориса в прессе вселил в меня уверенность, что доброе будущее ждет нас обоих. Если уж признаться, я предпочитаю солидность головокружительному успеху. Я укрепилась в этом своем мнении, когда на следующий год – а именно 29 мая 1912 г. – побывала на премьере спектакля «Послеполуденный отдых фавна», поставленного Михаилом Фокиным на музыку Дебюсси. Экстравагантные гримасы и прыжки Нижинского шокировали меня каким-то своим звериным началом. Они так хорошо передавали животные импульсы персонажа, что в моих глазах бесчестило само призвание танца – вечное выражение чистоты и гармонии. Когда же, по завершении номера, фавн сладострастно улегся на животе и поцеловал землю своими искаженными устами, я почувствовала, что Мариус Петипа, наверное, ворочается в гробу. Несколько свистков и шиканий, смешавшихся с овациями публики, послужили мне указанием на то, что не одна я сожалела об этой склонности новаторов к вульгарности.

Впрочем, это был отнюдь не первый случай, когда исключительный танцовщик опускался до неприличности… В минувшем году, когда труппа Дягилева гастролировала в Санкт-Петербурге, Нижинский должен был танцевать в спектакле «Жизель». Он отказался надеть кальсоны под сценический костюм, который создал ему Александр Бенуа, и под легкой тканью мужское достоинство танцовщика вырисовалось во всей откровенности. Присутствовавшая на спектакле императорская фамилия была до крайности возмущена этим выражением дурного вкуса в последней степени. Кузен императора, Вел. кн. Сергей Михайлович потребовал наложить на виновника солидный штраф. По совету Дягилева Нижинский ответил тем, что предложил отставку, что повлекло за собою возвращение труппы в Париж. И вот здесь, во Франции, он позволяет себе провокационные выходки, подобные тем, что не сошли ему с рук в России. В тот же вечер, возвратившись из театра, я поведала Борису об этом «бесстыдном фавне», но тот принялся разъяснять мне, как я была неправа… По его мнению, Нижинский сделал существенный шаг в искусстве танца, очистив его от всяческих жеманств академизма. Борис от чистого cердца назвал этот вызов «пришествием полной искренности в область эстетики». Мы долго и пламенно обсуждали сей сюжет, прежде чем завалились спать в объятиях друг друга. Кстати, я уже склонилась к тому, чтобы уступить Борису в том деликатном вопросе, который доселе почитала кардинальным. Наше телесное согласие так наполняло меня счастьем, что я порою задавала ceбе вопрос: не обеднила ли я свою жизнь тем, что так долго запрещала себе утехи и муки любви, всецело предаваясь терзаниям и наслаждениям хореографии? Не отвергала ли я самое существенное в своем предназначении быть женщиной, предпочтя суровую гимнастику у балетного станка сладострастным упражнениям на греховном ли, брачном ли ложе? Не променяла ли я истину на фальшь, накладывая на кожу ветхие краски сценического грима вместо того, чтобы ощущать ее жаркой наготою тепло близкого человека? Я уже почти сожалела о том времени, когда у меня ныли пальцы ног, стиснутые пуантами, когда по мышцам моим, утомленным работой у палки, как молнии, пробегали приступы стреляющей боли, когда, отрабатывая упражнения посредине студии, я вкрадчиво напоминала себе, что стою душою и телом на службе искусства, которое заслуживает любых жертв. Как мне казалось, авангардистские измышления какого-нибудь Фокина или Нижинского рисковали лишить танец обязательной привычки к страданию, самоотречению и достоинству.