Избранница была красивой, умной, прекрасно образованной и воспитанной, свободно говорила на нескольких иностранных языках, в том числе на французском, немецком и итальянском, страстно увлекалась литературой, хорошо знала достопримечательности Италии, но главной любовью ее жизни была музыка. Ученица пианиста-виртуоза Николая Рубинштейна, Мария Мейн божественно играла на фортепиано. Столько достоинств! Разве можно было найти невесту лучше для человека, желающего заново начать свою жизнь?
С первой же встречи с будущей женой Иван Владимирович обрел уверенность, что сделал правильный выбор. Единственное, что омрачало идиллию, – сердце Марии Александровны было отдано другому. И этот «другой» был женат. Она страдала от невозможности законно и полностью принадлежать тому, кого любила. Отец Марии был немцем по происхождению, мать – полькой, и от родителей девушка унаследовала слишком цельный характер, чтобы таить свои чувства от людей в то время, как ей хотелось бы гордиться ими. Бесспорно, пора было положить конец этой тайной и бесчестящей ее истории. А профессор Иван Цветаев выглядел таким несчастным с этой вечной памятью об ушедшей жене, с этими двумя малышами на руках, что из сочувствия к нему, да и руководствуясь доводами рассудка, Мария решилась принять его предложение.
И оказалось, что их союз куда менее тягостен, чем она себе представляла. 26 сентября 1892 года, едва ли через год после венчания, Мария Александровна подарила мужу дочь – Марину. Еще через два года настала очередь второй дочери – Анастасии. Совсем еще юная женщина удивительно разумно и справедливо распределяла заботу между своей плотью и кровью – двумя крошечными девочками – и двумя детьми от первого брака своего мужа, которые достались ей в приданое и которые смотрели на нее со смешанным выражением любопытства и ревности. И к тому же не было у профессора Цветаева в деле создания музея более верной, преданной и деятельной сотрудницы, чем вторая его жена.
Повзрослевшая Марина писала в очерке «Отец и его музей»: «Она вела всю его обширную иностранную переписку и часто заочным красноречием своим, какой-то особой грацией шутки или лести (с французом), строкой из поэта (с англичанином), каким-нибудь вопросом о детях и саде (с немцем) – той человеческой нотой в деловом письме, личной – в официальном, иногда же просто удачным словесным оборотом, сразу добивалась того, чего бы только с трудом и совсем иначе добился мой отец. Главной же тайной ее успеха были, конечно, не словесные обороты, которые есть только слуги, а тот сердечный дар, без которого словесный дар – ничто. И, говоря о ее помощи отцу, я, прежде всего, говорю о неослабности ее духовного участия, чуде женской причастности, вхождении во все и выхождении из всего – победителем. Помогать музею было, прежде всего, духовно помогать отцу: верить в него, а когда нужно, и за него… Это я, детский свидетель тех лет, должна сказать, ибо за меня не скажет (ибо так глубоко не знает) – никто».