Марина Цветаева (Труайя) - страница 39

«Аля, ты, может быть, прочтешь это взрослой – и невзрослой, как я сейчас, и тебе будет странно и смешно и очень трогательно читать об этом маленьком, очень горьком горе, причиненном тобою, ребенком одного года мне (кому?), двадцати одного. Так слушай же:

Ты всё время повторяешь: „Лиля, Лиля, Лиля“, даже сейчас, когда я пишу. Я оскорблена в моей гордости, я забываю, что ты еще не знаешь и еще долго не будешь знать, кто я, я молчу, даже не смотрю на тебя и чувствую, что в первый раз – ревную.

Раньше, когда я ревновала к людям, я не ревновала. Это было очень сладко и немного грустно. И на вопрос, ревнива ли я, я всегда отвечала: „К книгам – да, к людям – нет“.

Теперь же в этой смеси гордости, оскорбленного самолюбия, горечи, мнимого безразличия и глубочайшего протеста, я ясно вижу – ревность. Чтобы понять всю необычайность для меня этого чувства, нужно было бы знать меня… лично до 30-го сентября 1913 г.

Ялта, 1913 г., понедельник».[42]

Такая захватническая и абсолютно животная любовь к дочери еще и удваивалась в связи с ее покровительственно-любовным отношением к мужу. Ее беспокоили бледность Сергея, его хрупкое здоровье, тонкость его художественного чутья и снисходительность, с которой он принимал все фантазии своей пылкой, изменчивой и капризной жены. Иногда она думала, что у нее на попечении двое детей: маленькая дочка Ариадна и вечный студент Сережа. А он восхищался ею, он понимал ее, он только улыбался в ответ на все ее выходки. Чего же еще желать от человека, фамилию которого носишь, в постели с которым спишь? Полная свобода для обоих, о которой они договорились, делала эту совсем юную пару современной… И ни секунды она не пожалела о том, что связала свою жизнь с жизнью этого мальчика, который пока не знал ни того, что собою представляет на самом деле сейчас, ни того, что станет делать потом, но зато сердца и ума у него хватало с избытком, и это совершенно точно, раз уж она выбрала именно его: интуиция еще никогда ее не подводила. Спустя два года после свадьбы Марина пошлет в письме писателю и христианскому философу Василию Розанову нечто вроде исповеди, и там будут такие строки: «Я никогда бы не могла любить кого-нибудь другого, у меня слишком много тоски и протеста».[43] И она гордо провозглашает в стихах, посвященных Сергею Эфрону:

Я с вызовом ношу его кольцо.
Да, в Вечности – жена, не на бумаге.

Материнское счастье, умноженное на счастье в браке, делали Марину совершенно равнодушной к судьбам других членов семьи. Ее настолько мало интересовали единокровные сестра и брат, словно в ее глазах они сливались с толпой чужих людей, совсем ей не знакомых. Если она и принимала какое-то участие в любовных делах Анастасии, так же, как и она сама, недавно вышедшей замуж и ставшей матерью, то встречаться с нею, быть с нею вместе вовсе не стремилась. Что же до отца, то, говоря по-прежнему, что очень к нему привязана, на самом деле Марина была уверена, что он существует не только в прошлом веке, но и на иной планете. Чувственная экзальтация Цветаевой стеной отделяла ее от внешнего мира. К счастью, между постелью и колыбелькой находился письменный стол, к которому, как и в былые дни, ее властно тянуло. Время от времени она брала перо и писала строки, исполненные такого же разочарования, каким дышали ее первые стихи. Не находилось ничего, кроме ностальгии по детству, отвращения к быту, повседневности и неотступной мысли о смерти, что питало бы вдохновение молодой женщины, у которой столь полна, даже переполнена была реальная жизнь. Приехав снова в Крым, в Коктебель, весной 1913 года, она утверждает, что совершенно не сомневается в том, насколько могущественны ее творческие силы. И именно в этом году без ложной скромности так выражает уверенность в будущем своих произведений: