Но тогда в нас такая ненависть кипела, что если ее не выплеснуть, то как дальше жить. Все понимали, что живыми из ущелья не уйти, прощались друг с другом, письма домой писали. Ну, не могли мы их пропустить. Не могли! Знаешь, я однажды про это спьяну уже рассказывал. Так мой погодок, сытый такой, при понтах, в лицо хохотал. За пшик, говорит, тысячу человек положили. Да… тысячу. Помню, как боец рядом со мной умирал. Слышу сквозь вой фугасов и разрывы кто-то поет «Звезда по имени Солнце…». Все поет и поет, а кто поет — за камнем не видно. Я подполз: амба! Живот у певца разорван. Вот он его ладонями зажал, подпихнул кишки и поет, чтобы не стонать, а может быть, чтобы душа с песней легче выходила.
В живых нас осталось тогда только шестеро. Но и мы выбили у чечей лучшие силы. В ярости они лица наших парней кромсали, а потом тела минировали. Такая ненависть кипела… Я с войны пришел и понял, что меня и здесь ненавидят. Особенно те, кто откупился, откосил… Вернулся я и не нашел ни родины, ни народа. А уж когда посмотрел и понял, какие деньги у них здесь в Москве крутятся… Здесь их надо было косить. Только те, кто в боях погиб, они все равно святые. На том краю мы так воюем кроваво, потому что на этом краю никому до нас дела нет. Словно мы не герои, а придурки, отморозки последние…
— Ты говори, говори, парень, полегчает… нельзя в себе копить.
— Все, батя, минута молчания…
Глядя, как ходят желваки на щеках Алексея, Егорыч еще плеснул ему на донышко.
Егорыч засморкался, незаметно смахивая слезы.
— Я и первую любовь там, в горах встретил, — продолжал Алексей. — Мы тогда вчетвером через горы шли и заблудились. Поперли вглубь, в самое осиное гнездо, их разведчики нас обнаружили, мы драпать и еще хуже заплутали. Припасы кончились, воды нет. Дозы у ребят тоже кончились. Днем валяемся где-нибудь в укрытии, а по ночам пробираемся туда, где иногда постреливают. Девчушка к нам прибилась, грязная, оборванная, но веселая. Говорит, у чечей в плену была. На снайпершу вроде не похожа. Ласковая оказалась и неотвязная, как собачонка. Все «миленькие да родненькие», словно других слов не знала. А парни уже на пределе, четыре дня не жрамши. Очень она нам эти дни скоротать помогала. Мы сначала ее трогать побаивались, когда на операцию уходили, никто не догадался джентельменский набор прихватить, да его бы и на час не хватило. Но когда смерть под боком, всякие там предосторожности теряют смысл. Тащились мы от нее крепче, чем от дозы, и ничего уже не страшно. Потом уже днем шли, ничего не боялись. Покажись боевики, мы бы на них грудью поперли. Про жратву забыли. Для меня она и первой и последней была, теплая такая, мягкая, вся жалостливая, особенно там. Я сдуру думал, выйдем к своим, адрес запишу, если живым буду, разыщу, женюсь, что ли, или уж не знаю как там…