«Разлюбезная моя ласточка Варвара Леопольдовна!» Далее письмо не двигалось. Яков Раилов даже поставил перед собою миниатюру руки художника Чирик-Петровского, дабы вдохновение от созерцания милого лица получить. Лицо Вареньки созерцалось достаточно, а вдохновение не приступало. Да и слова из-под пера выходили такие, что совсем не соответствовали душевному настрою Раилова.
«Милая Варенька!» — начал Яков и, написав сие, принялся со вниманием разглядывать кончик пера. Хороший был еще кончик, новый совсем. А вот не писалось им почему-то.
И Варенька, коию Яков лицезрел в свой последний приезд в отцовское имение, изменилась. Теперь это была прелестная девушка, в достаточной степени усвоившая по-литесы и умело пользующаяся ими, чтобы подчеркнуть свою невинность и кокетство. Такой она Якову нравилась еще больше. Ванька же, чьи мысли были заняты поморскою девицей, только пригубился к маленькой нежной ручке Варвары Леопольдовны, а прежнего пылкого влечения, сразу то видно было, к своей детской любови уже не испытывал.
Отец Вареньки, граф Аксаков-Мимельбах, взаимоотношениям Раилова с дочерью не препятствовал, вид бравого морского офицера, бывшего к тому же любимчиком государя, графу определенно симпатизировал. Поэтому, когда начались вечерние прогулки и воздыхания в беседке над речкою Осетр, граф ко всему отнесся с философским спокойствием и только пускал вослед влюбленной парочке двух-трех дворовых людей — на всякий случай. Уже перед отъездом Яков Раилов в который раз со всею нежностию душевных струн объяснился предмету своей страсти в великой любви, и в который раз изъяснения его были приняты с благосклонностью. Более того, Варенька определенно обещала Раилова ждать в следующий год, чтобы он поговорил с ее родителями и попросил у них ручку их дочери.
«Варенька, душа моя! — начертал на новом листе Яков Раилов. — Судьба определила нам с Иваном еще один дальний поход — опасный и полный трудностей. Если нам суждено сложить живот во славу государя и родимого Отечества, я хотел, чтобы ты знала, милая Варенька, последним словом, что произнесут мои холодеющие уста, будет, несомненным образом, ваше славное и привлекательное для меня имя».
Он поставил жирный восклицательный знак и снова задумался. «С нежностию вспоминаю я наши вечерние прогулки под луной, тот пруд, в которым меццо и сопрано выводили свои божественные трели его обитатели, и поцелуй, которым вы одарили меня в прощальный вечер, еще горит на моих устах…»
В сенях что-то загремело, дверь с шумом отворилась, и вошел в горницу разгоряченный Иван Мягков. Вошел, сел на скамью, посмотрел хмуро на брата.