Впрочем, урезонивая и коря себя за нелепые, елейно-супружеские мысли, Алексей все же чувствовал, что повод для них имеется. Во-первых, странный звонок среди ночи – это так не похоже на Лиду. Ох, будут еще, будут у него основания пожалеть, что не смог поговорить с ней сразу и выяснить все, что ее беспокоит!.. Во-вторых, то, что его сердце екнуло и пропустило положенный удар, когда он услышал в трубке ее голос. А признайтесь-ка, господин режиссер, вам ведь хотелось, чтобы девушка появилась в эту ночь в вашей супружеской спальне, а? То-то. Раньше с вами такого не случалось: Богу всегда отводилось Богово, а кесарю – кесарево. И третье… да, что же третье? Но думать об этом уже настолько не хотелось, воспоминания и ощущения были настолько отталкивающими и бездушно-морозными, что Алексей только поморщился и выкинул все это из головы.
Чтобы успокоиться, он нашел глазами два любимых своих полотна – из тех самых, доставшихся от бабушки-дворянки, – которые украшали теперь стены его кабинета и всегда дарили его душе отдохновение и радость. Одно из них принадлежало кисти кого-то из передвижников (подпись была почти неразборчива, и можно было лишь приблизительно определить стиль и эпоху) и изображало трех барышень, совсем девочек, в легкой и светлой беседке яблоневого сада. Выражение лиц, старинные шляпки и платьица, ажурная зелень листвы над их головой, тихая радость летнего дня – все в картине дышало такой юностью, свежестью, незамутненной невинностью бытия, такой навсегда ушедшей от нас доверчивостью к жизни, что у Алексея всякий раз перехватывало горло, когда он смотрел на нее. Россия, которую мы потеряли… И молодость, которую почти успели позабыть.
Зато другое полотно разительно контрастировало с безмятежной наивностью первого. Соколовский считал эту картину бесценной – и было за что. Подлинник Айвазовского, довольно большой по размерам – художник, как известно, любил крупные формы, – с огромной силой передавал бешенство моря, отчаяние гибнущего в волнах корабля, обреченность хрупкой шлюпки, пытавшейся уцелеть среди разбушевавшейся стихии, и – уже у самого берега – незыблемость и непоколебимость огромной скалы, на вершине которой орел терзал когтями свою жертву… Несмотря на то что картина была перегружена деталями и сюжетными намеками, в ней было столько ярости, столько чувства, столько безнадежности и – одновременно – последней надежды, что она никого не могла оставить равнодушным. Понимая это и безмерно гордясь своим раритетом, Алексей повесил картину так, что она прекрасно просматривалась сквозь арку и из гостиной, и даже из коридора – самое яркое пятно в их доме, самый громкий призыв к борьбе и самый – ох, если бы Соколовский только мог догадываться об этом! – самый последний его шанс на спасение…