Коробки выносили караваном, кабинет пустел, я подобрал со стола оловянного лыжника в зеленом маскхалате и сжал в кулаке. Константин Геннадьевич умчался руководить погрузкой. Чухарев лип к Боре и шептал только ему, не решаясь погладить плечо:
– У меня просто опыта мало. Я думал зарегистрироваться. Дайте месяц. Ровно один месяц. Я умею быть благодарным. Хотел посмотреть, как пойдет. Смогу ли раскрутиться. Или остановиться. Я не мог рисковать – это не мои деньги, я вам клянусь. Взял под большой процент. Им не объяснишь. Меня убьют. Если эти группы не улетят, понимаете, мне не жить. Месяц – и я все оформлю, все заплачу. Я вам заплачу.
– Ну, здесь чистая сто семьдесят первая, незаконное предпринимательство, – с необъяснимым одобрением улыбнулся Боря. – Это уже гарантировано с отсидкой. Лет пять. На первый раз дадут три-четыре. Выпишите гражданину повестку на понедельник. Придется еще налоги государству заплатить, штраф и пени. Есть что-то в собственности? Квартира приватизирована? Но это как суд решит. А суд такие дела решает автоматом. Надо офис опечатывать. Берите вашу курточку.
Мы прошли мимо сдвинутых столов, по осколкам чайных чашек, горкам бумажного мусора, выброшенного из урн, и потушили свет.
Чухарев не отступал от Бори, он что-то улавливал ответное в блеске очков:
– Я ничего не понимаю. Если я не верну все деньги, меня убьют, вы понимаете? Клиенты должны послезавтра вылететь, они все заплатили, в чем они виноваты? Хотя бы паспорта и авиабилеты… Что я им скажу? Что мне им сказать? Вы скажите!!! – вдруг заорал он, и я испуганно оглянулся. – Я подам на вас в суд!
Боря пожал плечами:
– Надо было с контрольно-кассовым аппаратом. Дверь опечатали, вниз все отправились почему-то бегом. Чухарев внезапно замолк, словно печать легла не только на дверь, он остался там, наверху, как сторож, и сел, по-моему, на ступеньку. Все разлетелись по машинам, Миргородский с наслаждением устроился в серебристый «Ауди»: подбросить?
Я сунул в карман маску и, не решив, куда теперь, испытывая мелкое удовольствие, как от убийства комара, остановился у театральных касс и разглядывал парусные флотилии салфеток на ресторанных столах через дорогу – салфетки торчали, как яблони, замотанные на зиму в мешки от заячьих зубов. Жалко, что нет фотоаппарата. Осень. Паучок цепляет мне на голову седые паутинки. И не успокоится, пока не оплетет всего. Остается сидеть и смотреть на проплывающие мимо корабли.
Чухарев уже пересек улицу, когда я заметил его. Он неприметно плакал – взъерошенный, неуместно загорелый человек; то поморщится, то потрет глаза, идет в бреду, виляя, видит меня не узнавая… Больно? а как ты мне? Обернулся на окна пятого этажа, свои окна, вздыхая так, словно забивал невидимые сваи, – конечно, привычная улица теперь кажется совершенно другой или, напротив, в точности прежней, и от этого еще страшнее. Никаких прав находиться тут у тебя больше нет, ты не живешь, тебя склевала бешеная курица, и ни о чем ты не сможешь больше думать дни, месяцы, недели, не сможешь спать, есть, остановить садистские, мучительные мысли… И запоздалая мудрость, как надо было… и безумные мечты найти сильного друга и спастись, и жутко отомстить именно этим, наглым, чтоб плакали они, – и зачем я при них плакал, и они видели… И страх, вот главное – страх: ты никогда не станешь прежним и не обнимешь свою беременную бабу в беззаботном покое, а теперь – беги… Чухарев ссутулился и рванул в переулок, думая, как много надо успеть, попытаться, смочь, хотя все, что ему посильно теперь, – исчезнуть. Беги, теперь ты там вместо меня, а я свободен от всего, кроме главного.